вместе с юными художниками, питомцами Абрама Эфроса и Елены Михайловны Фрадкиной <…> и двумя школьниками, писавшими стихи и прозу, Эдиком Бабаевым и Зоей Тумановой, передали в ЦДХВД. Там дали нам карточки в столовую, 200 рублей стипендии и двух преподавательниц. Одна из них – Лидия Корнеевна Чуковская, румяная, с юными сияющими близорукими глазами, но совсем седая. Мы не знали, что ее мужа расстреляли, а брата убили на фронте. <…>

Другая преподавательница – Надежда Яковлевна Мандельштам. В кожанке, носатая, быстрая, с вечной папиросой во рту. Похожа на нестарую и, скорее, добрую Бабу-Ягу. В пустом классе школы имени Шумилова, арендованном ЦДХВД, она усадила нас троих (Мура, Берестова, Бабаева. – КГ.') за столы: “Ну, вундеркинды проклятые! Поэтов из вас не выйдет. Но я обязана заниматься с вами, а то останусь без карточек на хлеб и без зарплаты. Получать их зря не хочу. Кем бы вы ни стали, иностранный язык вам не помешает. Какой язык хотите изучать?”»

Надежда Яковлевна на выбор предложила им французский, немецкий, английский. Они решили изучать английский язык.

Некоторое время к Надежде Яковлевне ходил и Мур Эфрон. У нее Бабаев и Берестов познакомились с этим необычным юношей, который, однако, близко ни с кем не сходился. Иронично и зло в мае 1943 года пишет он об этих занятиях: «…зашел в литкружок при ЦДХВД, руководимый женой – кажется, первой – Мандельштама. Это женщина – длинноволосая, с выдающимися скулами, с толстенными губами и кривоногая. Эх, потеха! Говорит она проникновенно, взрывами (я смеюсь: поэтический мотоцикл!). Бесконечные разговоры о стихах, искусстве, жизни, войне, родине, чувствах, культуре, прошлом, будущем, чести… Уф!

И всё это с большой буквы. Неизлечимая интеллигенция, всегда ты будешь разглагольствовать! Я ненавижу все эти словопрения; только опыт жизни, жизненная практика может чему-либо научить, а говорить с 16-18-летними детьми о таких материях – пустое и ненужное дело. И я стараюсь придать легкий тон всем этим нелепым заседаниям, пуская шутки, остря и смеясь напропалую. Лучше смеяться, чем переживать, – и мой легкий скептицизм, и природная склонность к иронии всегда разряжают атмосферу…»

17 августа 1942 года, за год до описываемого похода в кружок, не успев еще хорошо узнать этих интеллигентных мальчиков, он писал сестре еще более жесткие строки: «У меня окончательно оформилась нелюбовь к молодежи. У молодежи я увидел несколько очень отталкивающих черт: невежество, грубость, пренебрежение ко всему, что вне своего “молодежного” круга интересов. Молодежь просто уродлива».

И все-таки Эдуард Бабаев и Валентин Берестов считали Мура своим товарищем и даже пытались выпускать с ним рукописный журнал под названием «Улисс».

«Нас было трое, – писал Бабаев. – Встретились, познакомились и подружились мы во время эвакуации в Ташкенте. Самым старшим среди нас был Георгий Эфрон, или Мур, сын Марины Цветаевой, ему тогда исполнилось шестнадцать.

Мы читали друг другу свои стихи, обменивались книгами, спорили, когда и где откроется второй фронт. Мур написал статью о современной французской поэзии, которую Алексей Николаевич Толстой одобрил и обещал напечатать в журнале “Новый мир”. Валентин Берестов уже читал свои стихи по радио, и его слушала вся ташкентская эвакуация. А я, начитавшись “Римских древностей”, сочинял роман из античной истории. <…>

Дом, в котором жил Мур, казался мне Олимпом. Здесь можно было бы собрать материалы для добрых десяти номеров журнала. А Мур посмеивался над моими иллюзиями. И говорил, что Олимп имеет еще другое наименование и в просторечии называется “лепрозорием”. <…> Но смех его был невеселый. Он был похож на Подростка из Достоевского, потрясенного неблагообразием какой-то семейной тайны. И в доме писателей, на “Олимпе” или в “лепрозории”, он был одинок. Я видел, как он медленно, как бы нехотя, поднимается по лестнице в свою фанерную комнату».

Бабаев говорил, что Мур писал роман о потерянном подростке, который бродит по улицам Парижа. В этом же романе Мур использовал факты семейной хроники, коснулся темы самоубийства. Вспоминая об этом, мемуарист, вероятно, думал о судьбе Марины Цветаевой. Однако, судя по дневникам, Мур намеревался создать не просто роман, а огромное полотно о своей семье, где бы вывел свою бабку Елизавету Дурново и деда Якова Эфрона, описал бы парижскую трагедию, приведшую к самоубийству бабку и брата отца Константина Эфрона (об этом он хотел расспросить Лилию Эфрон). Он хотел узнать, как познакомились Елизавета Дурново и Яков Эфрон, как приехали в Париж, собирался дать историческую панораму этого города начала века.

Так как Мур каждую неделю ходил в гости к Алексею Толстому, то однажды он рассказал ему о журнале «Улисс». При последнем посещении Толстой подарил ему папку, на которой еще до конца не стерлось название «Хождение по мукам». Так и уехал Мур из Ташкента 27 сентября 1943 года в Москву с этой символичной папкой.

Возвращение в Москву. Фронт

Еще накануне своего отъезда Мур сделал сестре в письме характерное признание: «…лишь теперь я понял, какое колоссальное положительное значение имела в моей жизни семья. Вплоть до самой смерти мамы я враждебно относился к семье, к понятию семьи. Не имея опыта жизни бессемейной, я видел лишь отрицательные стороны семейной жизни, по ним судил – и осуждал. Мне казалось, что семья тормозила мое развитие и восхождение, а на деле она была не тормозом, а двигателем. И теперь я тщетно жалею, скорблю о доме, уюте, близких и вижу, как тяжко я ошибался. Но уже поздно».

Как эти слова могли бы осчастливить его мать, которая до последней минуты испытывала острое чувство вины перед сыном!

Мур писал в мае 1943 года сестре Але, что на днях уезжает вся Академия наук, в том числе и три профессора, живущие в их доме: «Цявловский, Благой, Бродский (один – седой с бородкой, другой – лысый в очках, третий – с закрученными усами и пенсне)». Просил Людмилу Ильиничну, жену А. Толстого, помочь ему вернуться из эвакуации. Скорее всего, Толстые помогли.

В сентябре-октябре он оказался в Москве. В ноябрьской холодной Москве 1943 года почти не было света, горел он только на главных улицах, на всех остальных люди вечером пробирались ощупью, натыкаясь на прохожих. По нескольку часов стояли в очереди в баню. Зато работали филармония, консерватория, выставки.

Осенью 1943 года Мур поступил в Литинститут, в котором проучился чуть более трех месяцев.

«26 ноября 1943 года за столом неподалеку от меня появился очередной новичок, и я на переменке узнал, что фамилия его Эфрон, зовут – Георгием; наш однокурсник Дима Сикорский называл его Муром – писал в воспоминаниях Анатолий Мошковский. – Лицо у Георгия было очень интеллигентное: высокий бледный лоб, орлиный нос и длинные узкие иронические губы. Во всем его облике чувствовалась порода – в четких чертах лица, в умных светло-серых глазах, в подбородке, даже в этой бледности… Достоинство, взрослость, опыт, умение, как мне казалось, далеко видеть и глубоко понимать.

Как скоро выяснилось, мы с ним были ровесники – по восемнадцать, но он казался лет на пять старше, умудренней, образованней меня. На переменах к нему иногда подходил Дима Сикорский в авиационном синем кителе, рослый, крепкий, видный парень; они расхаживали по аудитории, разговаривали, посмеивались над чем-то. Дима был сыном переводчицы Татьяны Сикорской. “Наверно, и Георгий писательский сынок”, – подумал я».

Вадим Сикорский говорил, что Мур остался в его памяти именно как студент Литинститута, елабужского мальчика он почти не помнил. И всё время повторял, что Эфрон практически не общался ни с кем, молчал, был чрезвычайно закрыт.

Анатолий Мошковский вспоминал: «В первом семестре нам читал что-то вроде курса “Введение в творчество” бывший теоретик конструктивизма Корнелий Люцианович Зелинский – пожилой, носатый, лощеный, одетый с иголочки, при модном галстуке, пришедший к нам на курс с нелестной кличкой, данной ему старшекурсниками: Карьерий Лицемерович Вазелинский. Отставив от стола стул и вытянув ноги в рисунчатых, невиданных в то время носках и в тщательно отглаженных брюках, он самоуверенно, с апломбом говорил».

Угол в комнате Е.Я. Эфрон (Мерзляковский пер., 16, кв. 27). После приезда из Франции, а позднее – после освобождения из лагеря здесь жила Ариадна Эфрон; после ареста С. Эфрона – М. Цветаева с Муром

Новое пересечение Мура и Зеленского произошло после того, как они виделись издалека в Ташкенте, а главное после их краткой дружбы в Голицыне, где Цветаева жила вместе с сыном в 1940 году. Когда Мур заболел, критик трогательно заботился о нем:

«28.3.40. Вчера навестил меня критик Зелинский – он умный человек, с хитрецой. Он был когда-то во Франции – служил в посольстве – и знает Париж. Он меня ободрил своим оптимистическим взглядом на будущее – что ж, может, он и прав, что через 10–15 лет мы перегоним капиталистов. Конечно, не нужно унывать от трудных бытовых условий, не нужно смотреть обывательски – это он прав. Сегодня он едет в Москву и привезет мне книжек советских авторов и, главное, несколько номеров “Интернациональной литературы”» [8] .

В начале 1941 года Цветаева после того, как ей пересказали внутреннюю разгромную рецензию Зелинского, сделавшую невозможной публикацию уже подготовленного к печати сборника ее стихов, запишет у себя в книжке: «Сволочь – Зелинский!» А Мур снова будет в оппозиции к матери. Как они встретились Москве в 1943 году, осталось неизвестным, однако Зелинский был не из тех, кто мучился угрызениями совести.

Уже попав в армию, Мур с горечью вспоминал оставленный институт, где он
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату