запрещены: они – религиозный пережиток, как постановили власти, вдруг ударившиеся в борьбу с язычеством (мало им показалось борьбы с христианством!). Потому испугана няня Маруся, занавешены окна, нет елочных украшений. Но мои молодые родители не сдаются: им надо сохранить хоть внешние приметы человеческой жизни, свое понимание нормы: раз в доме есть ребенок, должна быть елка на Новый год. Мама пристраивает на ветках длинное ожерелье из прозрачных бусин – я люблю перебирать эти твердые прохладные шарики, когда она его надевает, чуть выше – блестящую цепочку с камушком, еще где-то – серебряный флакончик для духов.

– Не забудь мои галстуки, – подсказывает отец, – там есть пестрые!

Год 1938-й. Второй год Москва не спит ночами в ожидании незваных гостей. Слушают чутко: не остановился ли «черный ворон» у подъезда, лифт у дверей квартиры. Перед Рождеством опасность подходит вплотную к нашей семье: арестован первый журналист страны, герой гражданской войны в Испании Михаил Кольцов, главный редактор журнала «Огонёк». А в «Огоньке» работает моя мама. Маму куда-то вызывают , она на долгие часы исчезает из дома, и я слышу, как отец меряет шагами квартиру, бесцельно переходя из комнаты в комнату. Она возвращается поздно и за закрытой – от моих ушей – дверью чужим голосом рассказывает что-то отцу, часто повторяя слово они.

Соня Ивич (вторая справа в первом ряду) на детском празднике. Кон. 1930-х

Нависшую над домом угрозу дети ощущают безошибочно. По сей день помню изумление и восторг от известия, что елка, о которой я и не смела мечтать, все-таки будет! И голос отца:

– Раз в доме есть ребенок – должна быть новогодняя елка. Пока…

Немало времени прошло, прежде чем я поняла то, что не было досказано: «Пока есть, кому ее наряжать». Будут ли у дочери отец и мать к следующему новогодию? – об этом думали в те дни не только в нашей семье.

Год 1942-й. Война. Мы с мамой и старой бабушкой в эвакуации, в маленьком городке Чистополе, куда вывезли семьи московских писателей. Отец – на фронте, мы живем только письмами от него да сводками с места военных действий. Пришло письмо – значит, папа жив, можно без страха произносить вслух его имя. Я стараюсь не думать о том, что ясно не только старшим, но и мне: пока шло письмо, его могли… он мог быть… – нет, я даже мысленно не позволяю себе слова убит.

– В доме есть ребенок, в доме должна быть елка, – не очень уверенно произносит моя мама.

– В доме есть нечего, – сурово напоминает бабушка.

Константин Богатырёв. 1967

Что правда, то правда. Мама берется за любую работу, но эвакуированных интеллигентов полно в городке с его полудеревенским укладом и нанимают их неохотно: они не умеют запрягать лошадей, плохо орудуют пилой и топором. Нам едва хватает на подмороженый картофель, на пшенную кашу без масла и молока. Летом и осенью мы, дети, воруем овощи на чужих огородах, выкапываем руками недозрелые мелкие картофелины и едим их сырыми, торопясь, пока нас не застукали. Летом еще выручает суп из крапивы, но в декабре надеяться не на что.

По сей день, когда встречаю кого-нибудь из друзей военного детства, они вспоминают ту чистопольскую елку, которую устроила моя мама. Были гости из интерната для эвакуированных детей. Была елочка, невысокая, но пушистая и пахучая. Был торт – а мы даже слова такого не помнили! – из пшеничной муки с медом. Глядя на мамины хлопоты, хозяйка дома, где мы снимали комнату, принесла из дровяного сарая заледеневший ящик, полный настоящих довоенных елочных украшений. Она сама нарядила нашу елочку, а оставшиеся игрушки раздарила нам. Мне достался чудесный крошечный бубен, он тоненько звенел, если его встряхнуть, а когда он совсем оттаял в натопленной комнате, оказалось, что внутри у него – ясное зеркальце! От восторга я бросилась к маме и стала ее просить – для полноты счастья – надеть то нарядное , до полу, довоенное платье и с младенчества любимое мною ожерелье из твердых прохладных бусин. Не помню, что ответила мама, помню только свое разочарование. Не скоро мне стало известно, что платье и ожерелье мама обменяла на рынке на кулек белой муки и баночку меда, чтобы испечь нам на елку почти настоящий торт.

Год 1949-й. Война позади, жизнь понемногу налаживается – у многих, только не у нас.

Мой отец объявлен космополитом, антипатриотом , Я читаю об этом в газетах и не могу свести концы с концами: он воевал за нашу страну, я так горжусь его боевыми наградами! Кто же тогда патриоты, если не такие, как он? И что значит это длинное, новое для меня слово космополит? Я смотрела в словаре, но так и не поняла, при чем тут мой папа, всю жизнь проживший в России русский писатель. И как это так: газета называется «Правда», а там всё врут про моего отца?

У здания МГУ. Лев Аннинский, Леонид Козлов, Софья Ивич, их сокурсница Сильва. 1955

В школе учителя стараются пореже смотреть в мою сторону и почти не вызывают к доске: им жутко произносить вслух мою антисоветскую фамилию. Родители подруг запрещают дочкам заходить ко мне. Наш дом стал сам на себя не похож: молчит телефон, молчит звонок на дверях. А ведь прежде дня не проходило без гостей – петербургская изысканность отца и московское хлебосольство матери привлекали литературную братию. Новый 1950-й мама, папа и я встречаем втроем, но 1 января нас посещает гостья, которую в прежние, многолюдные времена я у нас не видала. Высокая, статная, с пышными седыми волосами вокруг молодого лица, она кажется мне прекрасной. Ее зовут Лидия Корнеевна Чуковская, я многому научусь у нее впоследствии, но тут получаю – как новогодний подарок – первый драгоценный урок: если дом всеми оставлен, посети его.

С сыном Костей. 1961

Год 1953-й я встречаю в веселой студенческой компании, в нарядном, непривычно богато обставленном доме однокурсницы. С первым ударом часов, отбивающих полночь, ее отец провозглашает тост… за Сталина. Нет, я не вскакиваю в гневе из-за стола, не отталкиваю с презрением тарелку, не хлопаю дверью. Я послушно держу бокал за тонкую хрустальную ногу и даже поднимаю его, только не подношу к губам. На большее меня не хватает. С ужасом думаю: что будет дома, если родители узнают о моем позоре?

1957 -й мы встречаем как начало новой эры. Свобода! Весна! Где нам, молокососам, догадаться, что это всего лишь оттепель перед новыми холодами? Мы не в силах мирно сидеть вокруг елочки, мы всю ночь большой компанией носимся по московским улицам и, пугая редких прохожих, в десять глоток декламируем еще недавно запрещенные стихи. Мы врываемся в квартиры знакомых, не задумываясь, ждут ли нас там или нет. Мы восторженно повторяем имена тех, кто вернулся – из лагеря, из тюрьмы. Я все время слышу – и сама повторяю – имя Константина Богатырёва, но предчувствия не тревожат меня, а ведь меньше месяца осталось до нашей с ним встречи и меньше года – до дня, когда эта фамилия станет моей.

Теперь мы – семейные люди, Новый год встречаем дома – пусть приходят к нам. Приходят знакомые, приводят незнакомых. Милая девушка с новогодним именем Ёлка пришла с другом – смуглым, узкоглазым, молчаливым. Он почти не принимал участия в общем веселии и лишь к утру, когда все выдохлись и утихомирились, стал негромко, словно себе самому, рассказывать о том, что происходит в комнате. Завороженные и обалдевшие, мы вдруг увидели себя со стороны, в ином измерении, вплетенными в картину мира и космоса, мельчайшими и в то же время значительными.

– Как его зовут? – шепотом спрашиваю у Ёлочки, когда импровизация обрывается столь же внезапно, как началась.

–  Генка, – отвечает она беспечно.

– А по фамилии?

– Айги.

1966-й начался розыгрышем: какой-то шутник позвонил и назвался Иосифом Бродским. Неудивительно, меня давно дразнят этим моим увлечением: я всем уши прожужжала, декламируя его стихи, привезенные из Питера.

Чтобы не ударить в грязь лицом (пусть не воображает, что поверила!), беседу веду пренебрежительно, высокомерно, не без язвительности, и в той же манере приглашаю шутника на ужин.

Софья Богатырёва, редактор журнала «Пионер». 1971

В назначенный час у дверей раздается звонок и на пороге возникает высокий, рыжеволосый, румяный с мороза и, без сомнения, подлинный Иосиф Бродский! После того, что я утром ему наговорила, мне остается только одно: немедленно и бесповоротно провалиться сквозь землю. Это оказалось затруднительно: мы жили на пятом этаже.

Канун 69-го. После вторжения советских танков в Прагу – по нашим надеждам они прошлись столь же тяжело и неотвратимо, как по чешским улицам, – в Москве волна репрессий: аресты, обыски. Знакомые приносят нам на хранение пачки сам– и тамиздата, поначалу мы как-то распихиваем их, потом оставляем на виду – все равно прятать уже негде, но с неизменным почтением отводим самое защищенное место драгоценному грузу – чемодану с бумагами Андрея Дмитриевича Сахарова, которые доверила нам Елена Боннэр.

На встречу 1989-го к нам едва поспел прямо из Шереметьева американец, профессор русской литературы – мы познакомились, когда он стажировался в Москве. Мельком взглянув, я огорчаюсь, что за два года он отрастил такой толстый живот. Но он стремительно обретает былую стройность, прилюдно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату