посещение тюрьмы, мимо которой мы часто ходили на огород.
С Мишей Казачковым мы беседовали в кабинете начальника тюрьмы, где открыто работал магнитофон. Мы привезли в подарок Мише книгу сидевшего ранее в этой тюрьме Анатолия Щаранского (на английском языке), которую нам вначале не разрешили передать. Но начальник стал интересоваться, что написал недавно освобожденный из этой тюрьмы Щаранский о нем и о режиме. Мы сказали: «Миша вам переведет, если отдадите ему книгу». Фрукты и овощи, которые мы привезли Мише, были тщательно просмотрены надзирателем. После свидания с Мишей нас провели по камерам и по цеху плетения рыболовных сетей, мы беседовали с несколькими заключенными, приговоренными к смертной казни с заменой ее на пятнадцати– или двадцатипятилетний срок. Все говорили, что не были виноваты в инкриминируемых им преступлениях, только один парень гордился тем, что убил председателя колхоза. Мы заранее сказали, что хотим посетить медицинскую комнату тюрьмы, но она была закрыта, врач ушел на… обед. В сорок первом – сорок третьем годах снаружи мне эта тюрьма казалась гораздо страшнее, чем внутри в девяностом – может быть, потому, что был расцвет перестройки… После тюрьмы нас повезли на обед, причем ресторан оказался прямо напротив Дома крестьянина (при нас напротив интерната были какие-то одноэтажные дома, теперь тут был целый квартал двух-трехэтажных жилых домов). Я не мог отлучаться надолго, так как Ирвин не знал русского языка и нельзя было оставить его одного с эмвэдэшниками. Но когда я поведал всей компании, что жил напротив этого места почти пятьдесятлет назад, то был отпущен на десять минут, а начальник тюрем и лагерей Татарии тут же буквально сбегал в книжный магазин и подарил мне замечательную книгу «Чистопольские страницы» – статьи и воспоминания эвакуированных писателей о жизни писательской колонии и интерната во время войны в Чистополе. Двор Дома крестьянина, как это обычно бывает, когда попадаешь туда, где не был с детства, показался мне маленьким и убогим. Внутрь дома я зайти не успел. После обеда мы заторопились на паромную переправу – вечером надо было вылетать из Казани в Москву. С тех пор я мечтаю еще раз – но уже неспешно – посетить Чистополь.С родителями, после возвращения отца из лагеря
Возвращаясь обратно к пристани, мы проехали улицей, где, помню, жили Леонид Леонов, Константин Тренёв и Константин Федин (когда папа осенью сорок первого – перед уходом на фронт – приезжал на неделю в Чистополь, мы посещали Леонова и Федина). Интересно, кто рассказал Евгению Евтушенко, автору замечательного стихотворения «Мед», историю о том, как богатый Леонов, запасаясь продуктами на холодную зиму, купил на местном базаре бочонок меда, оставив без этого драгоценного продукта стоявших за ним в очереди людей с пустыми стаканчиками в руках? Я помню Бориса Пастернака и его дом на косогоре, над Камой, его рассказ, как он заготавливал дрова, вылавливая в ледяной воде бревна, отбившиеся от сплава. Помню, мы смотрели, как наши старшие ребята (вижу почему-то только Тимура Гайдара) заготавливали лед для погребов, выпиливая огромные брусы из замерзшей Камы и перевозя их на телеге в интернат. Некоторые воспоминания похожи на кадры кинохроники: колонна заключенных под охраной содат в белых полушубках идет в городскую баню, наши походы туда же, игру Стасика Нейгауза на рояле в столовой вечером, приехавшего с фронта на побывку Анатолия Софронова. Тогда еще худой, молодой и не обремененный ксенофобией и подлыми поступками, он поет только что сочиненную им песню «Ростов-город, Ростов-Дон», аккомпанируя себе на аккордеоне. Помню Илью Сельвинского, рассказывающего о прифронтовой Москве. Мы завидовали детям писателей, приезжавших с фронта и привозивших в подарок немецкие ордена-кресты – предел наших тогдашних трофейных мечтаний. Помню немецких детей писателей-политэмигрантов – Конрада Вольфа и Гришу Куреллу (с которым я впоследствии учился на биофаке МГУ), а также Эву, дочь писательницы Ванды Василевской.
Помню трагические события – похороны насмерть простудившейся в ближайшем колхозе юной Фриды Годинер, самоубийство жены поэта Григория Санникова, взрыв снаряда на учебном полигоне и гибель пасынка Василия Гроссмана Миши. Почему-то я запомнил всё, что было в Чистополе только в чернобелом контрастном варианте, ни одно событие и место не видятся цветными.
Леонид Стонов с двоюродной сестрой Алёной, дочерью Беллы Идлин-Волосевич
Старшие ребята рассказывали, что, проходя как- то мимо городского музея, заметили около мусорного ящика и привели в интернат худого оборванного старика. Это был Николай Петрович Сычёв, крупнейший искусствовед и художник, высланный из Ленинграда в 1935 году и потерявший семью. Николай Петрович был зачислен в штат интерната, ему выдали ватный костюм и прикрепили к нашей столовой. Раз в неделю в течение примерно года он читал нам блестящие лекции по русскому изобразительному искусству. Когда мы уезжали из Чистополя, он подарил маме на память нарисованный тушью блестящий небольшой офорт «У Камы», который и сейчас висит у нас дома. В 1947 году, когда Николаю Петровичу после хлопот Игоря Грабаря разрешили жить в Рязани, он консультировал первую реставрацию Московского Кремля, но не имел права даже переночевать в Москве… После смерти Сталина и реабилитации Николай Петрович несколько раз заходил к нам домой на Лаврушинский.
Анна Зиновьевна Стонова (посередине) с сыном Леонидом и его женой Натальей. США
Наши воспитатели и медицинская сестра Ирина Николаевна (мы называли ее Ирник) старались создать в интернате возвышенную духовную атмосферу любви, заботы, уважения и надежды. Хорошо помню воспитателя нашей группы удивительно эрудированую Флору Моисеевну Лейтес, привившую нам любовь к истории и литературе. Моя мама на всю оставшуюся жизнь подружилась с Елизаветой Эммануиловной Лойтер, которая впоследствии выступала вместе с великим чтецом Владимиром Яхонтовым и придумала новый музыковедческий жанр – лекции о музыке перед концертами с исполнением иллюстративных фрагментов. Она устраивала музыкальные вечера в столовой интерната, исполняя пьесы Чайковского, Рахманинова, Бетховена. Она написала замечательную музыку на стихотворение своего мужа поэта Ильи Френкеля «Давай закурим!», но почему-то в Москве зазвучала и укоренилась очень похожая музыка композитора Табачникова. Видимо, под влиянием Елизаветы Эммануиловны мама зимой 1941 года решила учить меня музыке. Меня прослушивала эвакуированная преподавательница Гнесинского училища. Это было в кинотеатре в районе центральной площади Чистополя, я что-то жалобно пел в пустом и холодном зале, кажется «Сурка» Бетховена («И мой сурок со мною…»). Преподавательница предположила у меня абсолютный слух и рекомендовала учиться игре на скрипке, но скрипки не было, да и особой охоты учиться тогда музыке тоже не было.
Мама рассказывала мне, что в конце августа 1941 года, когда Елизавете Эммануиловне нужно было срочно поехать из Чистополя в Казань и она стояла в бесконечной очереди в кассу на пристани, чтобы купить билет, к ней подошла совершенно растерянная женщина – это была Марина Цветаева – и попросила Лойтер купить ей билет до Елабуги. Она сказала: «Я искала интеллигентное лицо, я совершенно не могу быть в этой толпе».
Я помню директора интерната Якова Фёдоровича Хохлова, грубого сановного человека, до войны бывшего директором Дома творчества писателей в Ялте, и его двух рослых сыновей. Мне всегда хотелось спросить его, почему он не на фронте… На кухне тяжело работала Зинаида Николаевна Пастернак, часто приходила к нам милая Анна Марковна Ивич и другие мамы, чьи дети жили в интернате (или в интернатском детском саду). Все старались не падать духом и не показывать отчаяния или настроения безнадежности, поддерживая друг друга. Особенной выдержкой и оптимизмом отличались наши воспитатели, не оставляя нас ни на минуту наедине со своими мыслями, придумывая разные занятия, включая театральные постановки (помню «Три апельсина»). В интернате также всегда отмечали советские праздники, а 7 Ноября выслушивали доклад об «успехах советского строя». Собирались в столовой, даже выбирали президиум, при этом говорилось: «От партийного комитета – товарищ Бляхина». Поэтому при начале любого заседания или собрания кто-то из ребят под общий смех всегда выкрикивал: «А от партийного комитета товарища Бляхину» – ита направлялась в президиум даже при этом выкрике.
Конечно же, детское восприятие действительности отличалось от взрослого, порой оно было более обостренным. Но в общем, наверное, мы легче переносили психологические тяготы того времени потому, что все время жили на людях. Жили надеждой на скорое возвращение в Москву, но даже после Сталинградской битвы понимали, что до победы еще очень далеко.
Мне кажется, что воспоминания о чистопольских днях и чистопольский опыт помогли мне впоследствии легче перенести те испытания, которые выпали на долю нашей семьи после войны (я имею в виду послевоенную кампанию борьбы с космополитизмом, арест моего отца, разгром Еврейского антифашистского комитета и т. д.).Гедда Шор ВОЙНА, Семья, эвакуация
Отец, Александр Германович Шор, родился 4/17 мая 1876 года в Ростове-на-Дону. Двоюродный брат отца – известный пианист и издатель музыкальной литературы, общественный деятель Давид Шор в двадцатых годах эмигрировал в Палестину. Братья матери нашего отца – доктор С.Я. Эйнгорн,