знаю, чего именно, а болит и болит. Ну, встала я наконец, подошла к её двери. А там свет горит. Ни звука. Постучала. Сама не знаю чего — но постучала. Не отвечает. Может, думаю, спит. Забыла свет погасить. Отошла от двери — и обратно. Открыла тихонечко дверь — и как закричу! Валерия на полу, и около головы лужица тёмная. Я всё сразу поняла. Я как куртку эту увидела — сразу почувствовала: что-то тут не так.
— А вы не слышали, как они поздоровались, когда он вошёл?
Старуха посмотрела на лейтенанта с сожалением.
«Считает, видно, меня за идиота», — подумал Милич.
— Неужели бы не сказала вам?
— А вы не могли бы подробнее описать мне куртку, что вы видели на вешалке?
— Пожалуйста. Тёмно-коричневая, на «молнии». С поясом. Один конец пояса висел почти что до пола. Я ещё подумала — потеряет ведь.
— Вы говорили, порвана…
— Точно. Рукав один. Сейчас соображу, какой… — Старуха закрыла глаза и наморщила лоб. — Левый рукав. Так, знаете, как за гвоздь зацепил.
— Всё?
— Ещё можно сказать, что куртка была грязная.
— Грязная?
— Ну да, грязная. Не то чтобы чем-то там вымазана, но грязная. Не чистая.
— Спасибо, миссис Ставрос.
Баумгартнер ждал его в прихожей, откинувшись в кресле, что стояло у столика с телефоном.
— Ну как? — спросил Милич. — Следы есть?
— Похоже, что он не спешил и стёр всё, что мог стереть. Завтра в лаборатории будет видно. Но надежд у меня не слишком много. Как старуха?
— Лучше, чем большинство полицейских. И наблюдательнее и говорит складнее. Спасибо тебе… Возьмите, пожалуйста, глину с коврика в прихожей на анализ.
— Обязательно. Ты поехал?
— Угу. Ну, будь здоров.
10
В Лейквью Милич приехал в восьмом часу, когда начало светать и снег из театральных хлопьев превратился в редкий и крупный холодный дождь.
Дик Колела уже встал и вовсе не удивился, увидев лейтенанта.
— Вот погодка! — пробормотал он вместо приветствия. — Хоть бы подморозило, что ли, а то от этой сырости не знаешь, куда деться.
— Мистер Колела, вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
— Валяйте. Я любому допросу рад, а то уж сам с собой разговаривать начинаю.
— Скажите, кто уезжал из Лейквью сегодня ночью?
— Вчера вечером, вы говорите? Вечером, стало быть, уезжал профессор Лезе. Красивый у него «тойсун», ничего не скажешь. Ну, и кто ещё? — Старик подумал и добавил: — Ещё мистер Лернер. У него такая же «вега», что была у девчонки у этой, что взорвалась.
Лезе и Лернер. Сдвинуть потихонечку карты. Но он не верил, что карта будет хороша. Это было бы слишком просто и слишком нелепо.
— А когда они вернулись?
— Почти в одно время. Только я ворота за мистером Лернером закрыл и в сторожку зашёл, смотрю — снова фары. Вот, думаю, черти, покоя секунды не дадут. Вышел — точно: профессорский «тойсун».
— Это в какое время было?
— Сейчас вам точно скажу… Я ещё по телевизору смотрел эту… ну, про семью, родители там разводятся…
— Ну, ну…
— Как раз передача кончилась. Стало быть, одиннадцать часов было.
— И больше никто не уезжал и не приезжал?
— Ночью?
— Да.
— Не… ни одна живая душа.
— Это точно?
— Вы что, — обиделся старик, — не верите мне?
— Я вам верю, но, может быть…
— Ничего не может быть. Ключ у меня в сторожке, а без ключа ворота не откроешь.
— А ворота здесь одни?
— Одни. Даже калитки нигде больше нет.
— Спасибо, мистер Колела.
Конечно, ботинки у него будут вроде тех, что наследили на коврике миссис Ставрос, но Миличу не хотелось откладывать задуманное.
Он вышел из сторожки и пошёл вдоль зелёной ограды. Дождь кончился, но порывы ветра то и дело сбрасывали с ветвей снег и воду, и вся рощица была полна шороха. Листья под ногами были влажными и почти чёрными, словно после пожара.
Он медленно шёл вдоль наружной стороны забора, то и дело останавливаясь и осматриваясь. Забор был высокий, почти в его рост.
Ботинки его быстро стали тяжёлыми от налипшей глины. Наверняка от той же глины, что осталась на коврике в квартире Валерии Басс.
До чего пустынен лес декабрьским утром! Прозрачен, пустынен, печален. Лейтенанту вдруг стало жаль деревьев, обречённых мокнуть вот так, без жалоб и надежд, до самой весны.
В затянутом тучами небе вдруг образовался голубой колодец. Голубизна была так необычна, так драгоценна в сером, сочившемся влагой мире, что у лейтенанта сжалось сердце.
Прямо у его ног, в кустах, что-то лежало. Наверное, старая тряпка, засыпанная листьями. Лейтенант поковырял кучу ногой. Под листьями лежала коричневая нейлоновая куртка. Отдельно лежал пояс. Старуха не ошибалась. У неё орлиные глаза. Пояс действительно плохо держался.
Лейтенант нагнулся, отвёл рукой мокрые ветки от лица и осторожно поднял куртку. Левый рукав был порван.
Где-то здесь он должен был либо перелезть через забор, либо пролезть сквозь щель.
Он нашёл щель в десятке шагов от куртки. Если бы он не пробовал каждую доску, он бы прошёл мимо. Но одна из досок легко сдвинулась в сторону, и он без особых усилий протиснулся сквозь щель. Конечно, вот и гвоздь, за который, наверное, зацепился ночной посетитель Валерии Басс.
Отдельные, разрозненные части складывались в общую картину теперь легко и свободно. Пока можно было позволить себе роскошь не думать о том, кому принадлежала коричневая куртка. Пока можно было наслаждаться маленьким триумфом.
Кстати, триумф триумфом, а нести куртку через всю территорию Лейквью, пожалуй, не стоило. Пусть владелец этой куртки пока думает, что она преспокойно лежит в кустах. И пусть преспокойно ходит, радуясь, что так ловко раскроил женщине череп тяжёлыми каминными щипцами с бронзовыми ручками. Ведь гордость художника свойственна не только живописцам или поэтам. Преступник не меньше их может гордиться своим преступлением, выдумкой и талантом, вложенными в него. А раскроенный череп — что ж, это, так сказать, издержка производства.
Лейтенант вернулся к сторожке.
— Мистер Колела, вы, случайно, не знаете, чья это куртка?
Старик внимательно посмотрел на куртку, пожевал губами.
— Откуда ж я знаю…