Шопеновскую. Я кое-как, по-любительски, приспособил ее для виолончели. Вся моя жизнь — готовый фильм, положенный на музыку тарантеллы.
Очень всё это глупо сказали... Впрочем, не все ли равно? И музыки скоро
За ваше, гражданин Майков... Водка недурная. Сами готовите?
Сам готовлю.
Какие вина на Западе! Вы любите крепкие вареные вина' У меня был настоящий портвейн, из провинции Трас-ос Монтес... У вас, кажется, тоже фабрикуют портвейн? Воображаю, каков он! Настоящий портвейн можно пить только в Португалии... За его отсутствием, выпьем водочки. Не люблю, когда говорят «водка», надо говорить «водочка»... Так, может быть, согласитесь со мной уехать? Вы способны пробежать несколько километров?
Совершенно неспособен. Это через границу-то? Никоим образом. И километра не пробегу.
А какая у вас болезнь?
По-видимому, дело идет к раку простаты. Видите, что эмигрировать мне поздновато.
Нехорошо... Сделайте операцию. В Европе отличные хирурги. Это единственная причина, по какой вы не согласны уехать?
Одна из двух главных.
А вторая?
Не дадут визы, а бежать я физически неспособен.
Даже на аэроплане?
Если с удобствами, легально, то я уехал бы... Взглянуть бы еще раз на свободный мир, а?
Там веселее. Ох, скучно у вас.
Чудовищно. Невероятно. Невыносимо.
Так, так. Кажется, кто-то сказал, что можно жить без литературы, без философии, без свободы, но нельзя жить без сплетен, особенно политических? А у вас, верно, и их нет: нельзя, сексоты... Но как же говорят, будто у вашей молодежи
горят глаза»? Она ведь и без свободы, при этой невероятной скуке, «радостно строит новую жизнь»?
Что молодежь! У нее птичий комсомольский разум. Да и не горят у нее глаза. Глаза горят только у служащих Интуриста.
Они фанатики. Им отлично платят. У гитлеровской молодежи, впрочем, тоже горели глаза... Но нельзя же, чтобы пропало большое открытие, удлиняющее жизнь людей.
Когда человеку осталось жить несколько месяцев, он несколько охладевает и к науке и к славе. Можете сжечь мои бумаги.
Сжечь ваши бумаги! В той Роканкурской печке?
В той Роканкурской печке.
А долг перед человечеством?
Я больше не вижу необходимости удлинять жизнь человека. Уж скорее я сократил бы. Да он сам верно об этом позаботится... Может быть, тут и строят новую жизнь, но только всем очень гадко ее строить... Какая скверная погода: холод, ветер, дождь... На Капри не так, а? Я был когда-то. Солнце светится в воде залива? Боже, как хорошо!..
Все залито потоками солнца.
Все залито потоками солнца. И пальмы?
И пальмы. Рай. В Берлине много хуже. Серо. Чистилище.
А у нас ад... Эти ночные пустынные улицы Москвы! В тишине странный звук странной обуви прохожих. Он меня преследует уже тридцать пять лет. Это лейтмотив советской России... А вы не боитесь ходить по Москве в кафтане, длинных чулках и при шпаге? У вас верно есть и револьвер?
В мое время револьверов еще не было. Были только пистолеты... Вот.
Вас могут арестовать за незаконное ношение оружия.
Это был бы гротеск в трагедии.
Мы и сами гротеск в трагедии.
Нет «социалистического реализма»?
Нет социалистического реализма... Я уеду, если легально и с комфортом.
Значит, у вас есть еще желания. Вы были у Сфинкса Желаний?.. Чего вам еще хочется?
Да вот хотелось бы перед смертью увидеть Италию. Хотелось бы глотнуть воздуха свободы. Но ведь меня не выпустят. Я и заложников не мог бы представить. Да и денег у меня нет.
Денег я вам дам сколько угодно. А вот разрешение на отъезд это дело трудное. У вас нет связей?
Никаких.
Разве мне попросить американского посла? Он мог бы кое-что устроить. Но он, к сожалению, интеллигент. Ничего не сделает. Интеллигенты в век гангстеров просто ни к чему.
Просто ни к чему. Хорошо, что вы не интеллигент... А все-таки попросите посла. Вы сказали, что вы у него нынче на приеме? Там все будут. Будет и Иосиф Виссарионович.
Помилуйте, он никогда ни у каких послов не бывает, а у этого всего менее. Он и принять его не хочет.
Вы ошибаетесь. Теперь они бывают друг у друга запросто. «Ну, что, брат, Пушкин?» — «Да так как-то, брат...» И тот германский фельдмаршал там будет, Рундштедт или Роммель, как его?
Они оба давно умерли, и никогда их в Москве не было... Вы не бредите ли?
Я Олеолиукви не принимал... Да в бреду тоже есть настоящая жизнь, разница невелика. Вы еще заедете переодеться?
Нет, зачем же?
Вы в Кремле остановились?
Да, у Иосифа Виссарионовича. Он со мной очень мил.
Вот и его попросите обо мне. Тогда я с удовольствием уеду. И операцию в самом деле там сделаю.
Разумеется. Но Иосиф Виссарионович очень занят со своими Штауфенбергами.
Это еще кто такой?
— Разве вы не помните? Они десять лет тому назад покушались на жизнь Гитлера.
Ах, да. У меня стала слабеть память. У вас тоже?
О, нет! Это мои враги говорят, будто я ослабел. Неправда!
Не сердитесь, я и не говорю, будто вы ослабели. Нет, Рундштедт и не думал умирать. Он здоровехонек. Или это Паулюс?
Пропади они все пропадом...
...В доме посла был большой прием. Приглашено было несколько сот человек. Перед началом приема посол прошел по парадным комнатам, все было в совершенном порядке. В гигантской столовой красного дерева были расставлены столы, накрытые белоснежными скатертями, уставленные серебром и фарфором. Лакеи вытянулись при входе посла. Ему было известно, что они, как и вся прислуга дома, за исключеньем китайского метрдотеля — да и за него поручиться нельзя, — состоит на службе у полиции, что они проходят специальный двухлетний курс обучения — учатся и шпионскому, и лакейскому делу, знают иностранные языки и обо всем сообщают куда следует, доносят о том, что в доме говорят, о том, что едят, о том, какие лекарства принимают.
— Так сегодня цыпленок Тетрацини, — сказал он, ни к кому не обращаясь; сказал больше для развлеченья: «Запишут: Он сказал, что сегодня у нас цыпленок Тетрацини». Быть может, на Лубянке еще будут себе ломать голову, какой Тетрацини...»
Посол, очень умный, образованный, даже ученый человек, все время находился в состоянии нервного раздражения, иногда переходившего в бешенство. Нервы его совершенно издергались от вечных неприятностей с властями, от установленного за ним, почти не скрывавшегося наблюдения, от невозможности иметь хоть какие-либо отношения с образованными русскими людьми, — все они сторонились от иностранных дипломатов, как от чумы. Советское правительство, по-видимому, ставило