сановники страны: другим и в голову не приходило, что они могут побывать в его кабинете. Комната была очень простая, он не любил роскоши. На большом столе стояло пять телефонов, самых важных в России. На темно-зеленых стенах висели портреты Маркса и Ленина, и это как бы символизировало лживость хозяина: в книги Маркса он не заглядывал, а Ленина терпеть не мог.

Обожание, не сходившее с лица людей, имевших с ним дело, выражалось не совсем одинаково. Одни его выражали неприкрыто, как бы по-солдатски, по-простому: эти либо были совсем плохими актерами, либо про себя думали, что чем грубее и беззастенчивее лесть, тем тут лучше. Впрочем, они этого даже не «думали»: эти чувства, эта давняя привычка, не шевелясь, лежали в глубине их души, в самой глубине души, так глубоко, так далеко, как лежат у человека наиболее тайные, никогда — или до поры до времени — не подлежащие высказыванию мысли. Некоторые из этих людей изредка себя спрашивали: «Что, если случится такой ужас, что, если вдруг в пьяном виде или просто непостижимым образом брякну то, что там думаю?» Впрочем, этого еще никогда ни с кем из них не было: в этот кабинет они никогда пьяными не входили. Но, случалось, он их приглашал к себе на обед. Странным образом, по атавизму старого кавказского гостеприимства, он был гостеприимен. Любил изредка звать к себе людей и выпивать с ними. Сам много не пил, гостей же потчевал усердно, — иногда именно с тем, чтобы они «выбрякнули» свои настоящие мысли, но чаще, как отцы и деды, просто без умысла, чтобы приятно провести вечер; тогда к этим людям не испытывал никакого злого чувства, даже был искренне к ним доброжелателен, хотя многих из них позднее отправлял в лубянские застенки, причем обычно без особенной ненависти: просто так было нужно или даже просто так было лучше.

Были у работавших в этом здании людей и разные другие чувства. Была гордость от сознания, что они каждый день видят вблизи самого могущественного, самого знаменитого человека на земле. Было и сознание собственного величия. Как они ни были невежественны в громадном своем большинстве, они слышали, что другие, тоже немногочисленные люди, так же, как они, состоявшие когда-то приближенными прежних государственных деятелей, именно поэтому переходили навсегда в историю, оставляли после себя важные мемуары, иногда выводились в трагедиях. Все они тоже подумывали о воспоминаньях, но писать было слишком рискованно: вдруг найдут! Было и искреннее восхищение: этот человек продержался на верху власти тридцать пять лет, из них без малого тридцать был диктатором, успешно губил всех своих врагов, погубил миллионы людей, и никто с ним справиться не мог, от Тухачевского до Гитлера. Было, наряду с этим чувством, у более умных и противоположное: все-таки что же это такое? как же это могло случиться? ведь мы-то знаем, что ничего особенного в нем нет, хотя он умен и опытен: он и говорить по- русски как следует не научился, двух слов связать не может или уж, во всяком случае, не в состоянии сказать хотя бы десятиминутную сколько-нибудь интересную речь, никогда ничего не читает и отроду не написал ни одной интересной статьи. Помимо прочего, с ним всем было невообразимо скучно. В этом всероссийском царстве скуки он, при несомненном своем уме, был ее воплощением. Но над всеми чувствами преобладало одно, самое сильное, самое острое, самое искреннее: страх. Высокопоставленные сановники, то есть те люди, к которым он теперь был как будто особенно благосклонен, испытывали это чувство не в меньшей, а в большей мере, чем другие: именно потому, что занимали высокое положение и что он проявлял к ним особенную благосклонность. Эти хорошо знали, что он органически неспособен говорить правду и никогда ее не говорит.

Секретарша принадлежала никак не к высокопоставленным, но к самым доверенным людям. Она варила для него чай, и приносила стакан в кабинет. Все сановники были бы рады делать это для него под видом сыновнего усердия, но он далеко не всем сановникам доверил бы свой чай. Она вошла на цыпочках в его кабинет, как только он позвонил. На подносе у нее был стакан, а на лице обычное восторженное обожание, так на нем навсегда (навсегда ли?) повисшее много лет тому назад. Это была старая, сто раз проверенная коммунистка, ни к каким уклонам она никогда ни малейшего отношения не имела, была «предана как собака», — все это было так. Но про себя он думал, что если бы дела сложились в свое время иначе, то с таким же видом восторженного обожания она входила бы в кабинет Троцкого или Зиновьева. «Кто знает, что и у этой на уме. Впрочем, ума у нее очень мало».

По некоторым ей известным признакам она тотчас заметила, что он не в духе. Никакой вины за ней не было, но это, разумеется, ничего не значило.

— Спички, — кратко приказал он.

Она подала спички и помогла закурить трубку. Он остался недоволен.

— У моей матери, — сказал он, — была коза. Она была очень на тебя похожа.

Это она, как и многие другие, слышала от него не раз, и у нее лицо в таких случаях расплывалось в приятную улыбку. Такие слова никакой опасностью не грозили. Ей и вообще не грозила опасность — разве уж очень не повезет. По общему правилу, скорее, опасность грозила тем, с кем Сталин бывал любезен и внимателен. Лицо секретарши расплылось в радостную улыбку, хотя руки у нее немного тряслись. Она пододвинула к нему ближе пепельницу и тут тоже не угодила: он сердито поставил пепельницу на прежнее место. Секретарша на цыпочках удалилась из комнаты.

Менее важная работа была им в этот день уже закончена. Он прочел несколько десятков бумаг. Просматривал их одну за другой, тотчас все схватывал и принимал решения, — редко читая одну и ту же бумагу два раза. Некоторые просто подпит сывал, на других писал несколько слов, обычно грубоватых, почти всегда безграмотных: в прежнее время он еще немного стыдился того, что плохо знает русский язык и не умеет правильно писать (литературные способности Троцкого, Бухарина, Луначарского всегда его раздражали и вызывали в нем зависть); теперь давно не обращал на свой слог никакого внимания. По существу все, что он писал на бумагах, было умно и хитро, — именно это и должен был писать очень опытный диктатор, хорошо знающий и свое дело, и своих подчиненных. Его резолюции не покрывались для вечности лаком, как когда-то замечания царей на бумагах. Но читались они подчиненными с неизмеримо большим вниманием — и даже с трепетом, которых замечания царей не вызывали; почти по каждой из них тот или другой подчиненный мог предвидеть собственную судьбу, обычно более отдаленную: он редко расправлялся с людьми немедленно. Бывали, впрочем, и резолюции благосклонные; эти порой (далеко не всегда) пода-пали человеку надежду на быстрое возвышение. Так работали и многие другие диктаторы.

В другой папке были переводы вырезок из иностранной печати. Они составлялись для него добросовестно; все же некоторый подбор был: люди, которым это было поручено, старались не подавать ему того, что было бы ему очень неприятно. Брань по общему правилу ему неприятна не была, но это зависело от характера брани: если иностранные журналисты называли его дьяволом, это доставляло ему удовольствие; однако изредка они писали, что он неумен, невежествен, некультурен, или утверждали, что он не всемогущ, что власть принадлежит Политбюро, тогда он приходил в бешенство. Подбор надо было производить крайне осторожно: риск был и в том, чтобы пропустить что-либо важное, о чем он мог как-либо узнать; но еще опаснее было бы его раздражить: его привело бы в ярость и то, что о нем так пишут западные подлецы и, главное, что это прочли подлецы его собственные (он подлецами считал почти всех своих приближенных). Поэтому обычно вырезки доставляли ему удовольствие: и говорилось в них преимущественно о нем, и было ясно, что иностранные государства не только никакой войны не хотят, но чуть не трясутся при мысли о ней.

Наиболее важным был совершенно секретный доклад: сводка о работе самого важного учреждения в России, которое называлось в разное время по-разному: то личным секретариатом, то Особым сектором Центрального комитета партии, то как-то еще. Оно подчинялось непосредственно диктатору, не делало никаких докладов ни Центральному комитету, ни даже Политбюро, было много влиятельнее этих учреждений и выполняло самые секретные и самые страшные дела, — почти каждое из них было залито потоками крови. Оно же следило за всеми сановниками и докладывало о них Сталину.

В значительной мере сводка теперь была связана с тем же общим основным вопросом, занимавшим весь мир: быть ли войне или нет? Разница между Сталиным и остальным человечеством заключалась в том, что решение этого вопроса именно от него и зависело. Правда, в решении как будто принимало участие еще несколько человек, но он знал, что если он окончательно остановится на войне или на мире, то они в конце концов — и даже очень скоро — к нему присоединятся. Эти люди с ним спорили, но очень точно чувствовали, когда надо перестать спорить.

Сознание того, что судьба мира, участь десятков миллионов людей зависят именно от него, было

Вы читаете Бред
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату