— Старшина Примак!
Старшина бросил руки по швам и замер перед командиром полка.
— Пойдете с ним, чтобы его не пристрелили наши.
— Есть!
С колокольни нас было лучше видно, пожалуй, чем нам колокольню, и тем более тех, кто засел на ней. Двенадцать гаубиц в нескольких шагах друг от друга встали на склоне в ряд, стволами к селу. Прячась под заборами, Станислав и Примак приближались к колокольне, на которой надрывался пулемет, захлебываясь и сейчас же прочищая свое горло снова.
— Жахнуть бы раз, и все, — сказал Саша Ганичев у раскрытого лотка со снарядами.
— Идиот! — ответил Эдька. — Дома вокруг. Там же дети, в домах.
— А их отцы стреляют.
— То они, а то мы.
Вот бы нам сказали: «Огонь!» По костелу и, значит, по хатам, где попрятались их жители, и женщины, должно быть, сидели, прилепив к себе своих малолеток, еще вчера безбедно гонявших по улицам, встречавших с хворостинами стадо, чтобы развести коров по дворам… «Огонь!» По матерям, по детям?
Пулемет вдруг затих. Станислав и Примак, на миг исчезнув из поля зрения, появились в центре лужайки, где, наверно, после молитвы обычно сплетничали прихожане. Станислав сложил рупором ладони у рта и прокричал вверх все, что велел майор Влох. Ответом ему был одинокий выстрел. Мы вздрогнули, опасаясь и за своего старшину и за Станислава, но они постояли и скрылись в костеле. А потом старшина Примак выглянул из проема колокольни и замахал оттуда пилоткой, закрутил рукою.
— Коня! — приказал майор Влох.
Он поскакал к колокольне, возвращая по пути стройность колонне, потому что начали вытягиваться орудия из закоулков, выезжать подводы и фуры со снарядами из-за плетней.
Безусый бандит у пулемета на колокольне застрелился.
— Чей он сын? — спросил майор Влох. — Пусть возьмут. Никто не спешил прийти за ним.
— Он был один? — спросил я Станислава, когда мы тронулись.
— Я думаю, их было трое. Но двое убежали.
— А почему трое?
— Около того леса, где мы прошли, трех коней хлопчик пас. Я думаю, это были их кони.
— Зачем же было пасти у того леса. Чудак!
— Нет, пан. Не чудак. Убегать лучше туда, где армии уже нет, откуда она ушла, а не туда, куда она идет. Это раз.
— Он же на наших глазах пас! — перебил я.
— Так на глазах прятаться легче! Это же бандитская натура. Пасет хлопчик коней, и все. А потом сели и — гей! Это второе.
Станислав раскатывал в пальцах папироску, которую ссудил ему Семен Агейко. Он разглядывал ее с обоих концов: папирос в Польше не делали, курили только сигареты.
— Что же они бросили… этого? — допытывался я.
— Может быть, он раньше, чем надо, открыл огонь. Может, поругались. Может, перепугались, как увидели пушки, убежали. Кто знает! Бандиты и между собой не люди, а бандиты. Бросили!
В тот день на стене костела мы увидели листовку, которую старшина Примак содрал клочками, но и в других селах нам стали попадаться такие же листовки, напечатанные на толстой серой бумаге типографским способом — вот что нас поражало! — с жирными строчками, обещавшими свободу и богатство. Ради них приказывалось населению ломать мосты, прятать и сжигать продовольствие, бить в спину Красной Армии. Было напечатано — «бегущей». И подпись всюду была одна: «Степан Бандера».
Впервые мы встретились с этим именем на стене костела.
— А ксендз? Он тоже бандит? Знал он про пулемет или нет?
— Может, и знал. А может, и не знал. Они ксендза не спрашивали, пустит ли он их на колокольню. Для них Бандера — ксендз.
— Кто такой этот Бандера?
— Разве ж я знаю? Завтра придет сюда, станет главным.
«И Бандере будет конец», — подумал я, но ничего не сказал Станиславу, чтобы не показаться ему пустым самохвалом, потому что конец Бандере, как было видно, наступит не завтра…
…Назавтра мы вступили в Борислав. Внезапно там и тут начали возникать пожары, и скоро город горел, с треском пылал, расстилая по небу черные дымы от факелов нефтяных вышек. Дымы свивались, отрывались от пламени, но не отлетали далеко, а пухли, наворачивались, смешивались в сплошную завесу сажи. И треск надвигался со всех окраин города. Он горел весь.
Борислав — нефтяной город. Вышек в нем было много. Сначала они вспыхивали поодиночке там и тут, но пламя разгоралось вмиг, становясь единым огненным вихрем. В густеющем дыму лопались, подскакивая лягушками, цистерны на железной дороге. Как живые. Делалось нечем дышать. Вместо воздуха — кипяток… По цистернам с нефтью зажигательными пулями стреляли бойцы спецкоманд, выполняя приказ — ничего не оставлять врагу, тем более способного усилить его армию. Но нефтяные вышки во дворах… Кто подбросил первую спичку к просмоленному веками дереву? Рука безглазого случая? Бандеровцы? Война?
Бориславские вышки пылали у самых домов, одноэтажных, мелких, похожих друг на друга, как близнецы.
Жители выбегали, захватив, что успели. По улицам густо и спешно, напором проходили войска, и матери вдавливались в уличные стены, и прижимали к себе детей, и поднимали их на руки. Те, что были ближе к огню, уронив узелки к ногам, распластавшись по стенам и заборам, молились и сами напоминали распятия. А огонь, ненасытный пожиратель всего живого, уже слизывал соседние крыши.
За войсками, подгоняемыми пожаром, открывался холмистый край города. Короткие переулки выводили на пустую землю. И там было спасение… Но сплошной поток войск…
На рыжем своем Драконе, который дрожал каждым мускулом и сам был похож на закопченный кусок огня, майор Влох встал поперек дороги, по которой двигался его полк. Лицо у Влоха было незнакомое, багровое. Он поднял руку, и упряжки стали натыкаться на бойцов, а бойцы на теплые орудийные щиты, повозка налетать на повозку, один майор стоял неподвижно на дрожащем коне, зажав его коленями больших сильных ног.
Перед ним образовался и стал растягиваться промежуток, открывая глазу блеск булыжника, натертого военными подметками, подковами коней, железом гремящих орудийных колес. На булыжник густо садилась копоть. Майор махнул людям у домов вскинутой рукой:
— Перебегай!
Быстро и тихо побежали люди. Как во сне. Быстро, но без слов. Только оглянувшись, взблеснув глазами, иные успевали поблагодарить майора.
Жеребец заржал. Дракон не понимал, почему его держали среди надвигающегося огня. Он первым запротестовал.
А на той стороне дороги люди, перебегавшие ее перед топчущим и ржущим жеребцом, падали. Люди падали, то ли спотыкались, то ли от радости, то ли без сил. Падали и ползли по земле, целуя ее.
Заржали и другие кони, дальше и дальше, откуда напирала военная река. Она не могла разорваться хотя бы на узенькие коридоры.
— Руками передавай! — скомандовал майор во весь свой голос.
Все равно все не могли услышать его. Но ближние начали передавать из рук в руки женщин, и детей, плачущих в крик, и терпеливых, каких-то невесомых старичков с длинными седенькими пейсами, а кто и сам карабкался по пушкам, протискивался ползком сквозь замершую в пекле плотную массу гимнастерок и сапог. А дальние видели, что делают передние, и начали делать то же. Стены оголялись, улица пустела, крыши рушились на голые камни.
Из свертка молодой женщины с ребенком на руках выронилось на булыжник что-то зазвеневшее и покатилось, подпрыгивая. В свертке ничего не осталось, это мы поняли, передавая женщину своими руками в другие руки. А что-то звонкое подхватил из-под сапог Федор Лушин, и сразу несколько искривленных ртов закричало вдогонку женщине: