— Стой! — донеслось, как эхо, оттуда, где молотили глухую землю копыта наших коней.
Это кричал Веня Якубович. Откинувшись, он изо всех сил пытался удержать коней, но Семен не опускал плетки, жег ею бока Отметки и Ласточки, и Вене не сладить было с ним и с конями.
Белка уже вспрыгнул на Ястреба и пустил его вдогонку, но не успел догнать. И хорошо. Свист сверху, из-под самого солнца, перекрыл наши крики и конский топот. Уходящих коней закрыло поднятой из-под их ног тучей, а когда развеялись и дым и темная завеса земли, их не было видно… Вот только что стояли здесь и обмахивались хвостами от болотных мух, а вот…
Мы все рванулись туда, и в мозгу мешались слова. «Бегство? Нечаянность? Семен? Не может быть!» Мы спешили, падая, забыв о небе, о самолетах, ничего не слыша…
Белка, спрыгнув с Ястреба, уже стоял у ямы, у следа свежего взрыва, у воронки, закиданной кусками конских тел. Со дна ее, выкатив желтый глаз и скаля зубы, на нас смотрела морда Идеала. Мохнатилась среди комьев земли… За воронкой валялась Отметка, приподнимала светлую голову, косилась на нас угасающими глазами и с тонким ржаньем сбрасывала с губ кровавую пену. А мы вынимали из-под нее Агейко и Веню. Как так получилось, что они оказались рядом, под одним конем? Может, Веню выбросило из седла взрывной волной вперед, чтобы он сказал Агейко то, что хотел?
Теперь они молча лежали рядом, под кустами. Все свои пакеты мы пустили в дело, перевязав их, как могли. Небо очистилось от гула и опять сверкало ясностью, белело облаками. Из кустов медленно начали выползать люди. Старик инвалид выдернул из кармана кисет, посмотрел на нас, обронил поучающе:
— Якщо бежать, то прямо на литак. Вид литака бежать не можна, бомбы догонят. Бомбы вперед летять.
Женщина какая-то пропела, как проплакала:
— А их-то не научили? У-у!
— Научатся. Он куды пустылы! Тепер покы остановишь та выженешь! — вздохнул старик, пряча кисет, походивший по рукам бойцов нашего расчета. — Война долгая буде.
Белка приподнял голову, спросил старика:
— Ближайшая переправа далеко?
— В Ступкине — якщо вверх. Километров сорок… Там мост, якщо не разбомбылы.
— А пониже?
— Там моста немае. Брод вроде есть… Якщо правду казалы… Я людей разпытував на ходу…
— Якщо! — повторил за ним Белка. — Если, что ли? Если, если…
— Тепер усе на нем висыть, на «если»…
Белка спрашивал о переправе, потому что от реки больше не появлялись ни конные, ни пешие… Моста за нами уже не было. А за рекой остался полк. Где ждать его? Где мы встретимся?
Ни Веня, ни Агейко не открывали глаза, а беженцы потянулись, и я кивнул на мальчика и спросил у старика с деревянной ногой:
— Внук?
Надо было о чем-то спрашивать, чтобы почувствовать себя живым и то, что жизнь продолжалась, и надо жить дальше.
— Ни, — сказал старик, почиркав спичкой.
— А кто?
— На дороге подобрал… Його матир бомбою… Теперь я йду, а хлопчик смотрит. Сверху… Пивторы людыны… — Он отдал кисет Сапрыкину. — Держить мий кисет. Я соби найду.
— Счастливо вам до Днепра добраться, — сказал ему Сапрыкин.
— И вам!
И нам? До Днепра? Мы не можем отойти туда, не имеем права. Что он бредит Днепром, старик?
Я присел на траву невдалеке от Вени и Агейко, и вспомнилось, как в детстве мы ездили по Днепру с моим школьным другом и его родителями.
Все курили, даже Эдька Музырь, одну самокрутку за другой, кому теперь нужен был его голос? Дымок, туманящий голову, туманил и тревогу. А я не курил. Мне этот туманящий дымок опять заменяли воспоминания.
…За Днепром стелились бесконечные степи, и это было захватывающее приволье, гикни что есть мочи — не услышат. Началась река Десна с дубовыми рощами на берегах… Пароходик плыл в незнакомый город Остер.
Толстый пассажир, стоя рядом с нами у борта и обмахиваясь полами парусиновой блузы, мечтательно посвящал нас, мальчишек, в тайные радости будущей жизни:
— В Остре сомы. Усы — вот такие! — Он показывал. — А сами… Голову на плечо положишь, а хвост по земле волочится. Хорошо-о… Ночью охотно на живца берут. А лунища! Фан-та-сти-ческая! — вскрикивал он, отдуваясь от жары немыслимой, как сейчас, такой же одуряющей, но все же благостной, довоенной. — Тепло!
Утро за утром мы стояли с удочками на берегу Десны… Жадно клевали мелкие колючие ерши. Обратный пароходик резво шлепал плицами вниз по течению, к Днепру, и берега обеих рек желтели подсолнухами. Туда отступать?
Близкий выстрел заставил меня вздрогнуть. Белка застрелил Отметку. Пузыри пены на ее губах высыхали. Федор снял с нее шорку и надел на Ястреба. Толстый ремень непривычно обхватил грудь жеребца. Ястреб никогда не ходил в упряжке, и Федор усомнился на этот счет, а Сапрыкин, который, подпрыгивая, помогал ему, вполголоса сказал:
— С устатка сам черт пойдет!
Белка все поворачивал голову к реке. Похоже, ему хотелось вернуться, посмотреть, что за ней, может, как-то связаться с командирами. Хоть перекрикнуться, если услышат… Если, если… А о чем кричать? Все уже было сказано. «Не барышни», — учил лейтенант Синельников. Орудие на открытом месте… До реки больше километра… Чем ему могли помочь из-за реки? Никто и не знал, что так скоро придется подтверждать слова комиссара: «Надейтесь на себя. Бога нет».
— К орудию!
Мы оставили раненых и снова впряглись в гаубицу. Сапрыкин сел на Ястреба, сказав про коренников:
— Их не хлобыстать, они сами… Сами потянут… Мы помогали коням, а нам помогали кони.
Силы человека не мерены. Мы сделали то, что раньше не могли сделать. Мы выдернули гаубицу из засасывающей вмятины, которая все углублялась, и потянули за собой дальше. Спрыгнув с Ястреба и гикая на коней, Сапрыкин тоже влез в лямку и приналег всей грудью, выпуклой, как дно перевернутого котла. Капли пота густо обсыпали его лоб, спрыгивая с бровей на щеки, потому что маленькие глаза Сапрыкина были глубоко запрятаны в тесные глазницы и темнели там шляпками гвоздиков, вбитых сильной рукой. Сапрыкин тянул, оглядываясь на застревающие колеса.
По твердой дороге, когда она началась, кони пошли резвее. И Ястреб, от которого не ждали такой прыти, тянул без всяких фокусов. Сапрыкин сказал:
— С устатка и у жеребца душа тупеет.
— А у него есть душа? — спросил Музырь.
— А то как же?
— А ты его кнутом?
— А чем же?
— Я бы взбунтовался.
— Потому что ты псих, Музырь. Душа! Ей-то и дают кнута.
Мы поотцепляли лямки и приотстали от гаубицы, а Сапрыкин пошел с конями, и нам слышались звуки его сиплого голоса — он ласково понукал коней, помахивая кнутом, хвалил за старание и обещал скорый отдых, о чем-то разговаривал. Он любил и жалел коней больше себя.
— Им хуже людей. Живые, а бессловесные.
— Сапрыка, Сапрыка, — говорил Эдька, — запрягайся вместо Мирона, а он отдохнет. Правда, он и так на тебе ездит.
Своего Нерона Сапрыкин называл Мироном, понятней для себя. А Эдька смеялся, Эдька любил позлить Сапрыкина. Все это было еще недавно и в прошлом… А сейчас Сапрыкин остановил поредевшую