— Бросили. Во время бомбежки. От усталости. Домой — не из дома. Возьмите только мои часы. Заметите, сколько ходу до того места, где Санько и Василь услышали наш трактор. Найдешь то место, Санько? Не спутаешь?
— Ни.
— И сколько ходу до Тарасовки. В село незаметно войти. Калинкин прав — лучше не попадаться.
— Мы балкою пийдемо.
— Балка до самого села тянется?
— И дале.
Вот была бы укромная дорога до Днепра… Без пушки. И переправляйся хоть на бревне. Без пушки.
— Часы спрячьте в балке, Галя. Могут встретить немцы, а у вас мужские часы. Место приметьте. На обратном пути возьмете.
Да, часы у Белки были большие, во всю кисть.
— Они польские. Не отбрешетесь. Будет опасность, выбросьте их. Это приказ.
— Есть, — сказал Калинкин за Галю. Он держал ее руку, будто не собирался отпускать.
А Белка объяснял, на что обратить внимание в Тарасовке.
— Помогай Гале, Санько, а назад с ней не иди. Отправляйтесь.
— Сейчас?
— Сейчас. Ночью фрицы выставят дозор.
Галя осторожно вынула ладонь из сжимающих пальцев Толи и встала.
— Боишься? — шепнул Толя.
— А кому ж идти?
Рыжий Василь отвел глаза и молчал.
— Санько, скажи его матери, что он у Днепра, — велел Белка.
— Дывлюсь на переправу! — подхватил Василь, ожив на миг.
— Была бы то правда! — вздохнул старшина.
Все думали, ходят ли еще плоты, но помалкивали об этом: какой смысл в словах?
Трактор мы оставили на дороге. Спрятать его все равно было некуда. А пушку руками прокатили вперед и затолкали в кусты и еще прикрыли ветками. Ветками же размели в пыли гладкий след от колес, за спицы которых хватались столько раз в эти дни. Сами спустились в лощину. Она была на редкость прохладной.
На дне балки старшина стащил с себя гимнастерку, снял с пояса флягу и уселся побриться.
— Пока светло.
Брился он широкой, сухо звеневшей опасной бритвой, которую мы еще ни разу не держали в руках. Василь двигал перед старшиной ладошку с зажатым в ней круглым зеркальцем.
— Сантиметр вправо. Три сантиметра вверх!
Старшина командовал, будто корректировал огонь. Сапрыкин с Лушиным принялись чистить карабины. Теперь у нас их стало больше, чем людей. Я тоже почистил себе Эдькин. Калинкина Белка отправил следить за дорогой.
— Страдать лучше в одиночку, — сказал сержант, улыбнувшись всем и никому.
— По-моему, у них не было ничего, — сказал я и снова подумал, что Толя обманул меня.
Белка тпрукнул губами.
— Расскажите вы ей… — Но, видно, ему и самому не понравился тон, и он серьезно обиделся. — Что же вы нашего Калинкина за человека не считаете? А Музырь подошел ко мне в усадьбе МТС и сказал: «Молодец вы, сержант. Это любовь, а ей надо уступать хоть иногда».
Посмеивался он? Нет? Я не понял по голосу.
Я прилег возле Белки на спину, как и он, но он решил больше не замечать меня и, прищуривая раскосые глаза, растирал мякотью кулака свой острый подбородок и всматривался в листок, изрисованный Василем.
— У вас много родственников? — спросил я.
Белка повернул ко мне голову:
— Сейчас одна мать.
— Вы о ней думали, когда смотрели на березы у старой границы?
— И о ней.
— На войне не надо ни о чем думать, кроме дела.
— Не понял.
— На войне надо делать свое дело, — повторил я.
— Как же? — спросил Белка.
— Вот мы тянули пушку…
— Ну?
— Через гнилой остров… После этого села, где майор… подорвал себя… После того, как — у нас остался один снаряд… И после того, как не осталось лошадей…
— Ну?
— А ведь все до единого мы были бы живы, если бы…
— Бросили пушку?
— Еще на гнилом острове…
Сержант молчал.
— Тянули, а вот сегодня…
— Возможно, — согласился он, но так зло, что я поспешил:
— Все правильно!.. Надо было тянуть гаубицу, пока оставалась хоть капелька надежды спасти ее, чтобы хоть немного понять войну… Война оставляет место только для главного, остальное — от счастья… Надо делать главное. Иначе все рассыплется.
Белка помолчал, потом сказал:
— Да, война — огонь. Когда тушишь, некогда на искры зевать. Но думать надо, потому что…
Я впервые видел Белку вдруг огорченно растерявшимся и помог ему:
— Потому что искры — вовсе и не искры? А люди?
— Не знаю… Я не бог… Наше дело, конечно, делать свое дело. Видите, я даже сказать хорошо не могу. Вы уж, Прохоров, будете писать статью или книгу, скажете получше.
— Писать? Не буду!
— Еще не окончили института, знаю. Призвали в армию. Видите, в самый раз. А окончите институт, напишете… На войне думаешь, сколько и за всю жизнь не думалось, обо всем, обо всех, кроме…
— Кроме, — подсказал я, потому что он опять запнулся.
— Кроме себя.
Если бы он думал о себе, мы сто раз могли бы бросить пушку и уехать на конях или на машине капитана с родимым пятном во всю щеку, или этого гада Набивача — еще из Первомайки…
Я хотел узнать, почему он не спросил меня о старике, но раз не спрашивает, и не надо, и о чем можно было спрашивать после того, как старик бежал за нами и просил: «Сыночки, застрельте мене!» До войны мы спорили, с кого берет пример наш сержант. А может быть, раскрыть себя — тоже главное на войне?
— Сержант!
Белка не отозвался. Опять уставился на рисунок Василя, обдумывая бой или прячась от ненужной откровенности.
— Я вам не мешаю, товарищ сержант?
— Мешаете, Прохоров.
Я отполз к старшине, который прикладывал мокрые ладони к порезанным щекам под такие горловые звуки, как будто боролся с мучившей его одышкой. Василь выцеживал ему на руки последние капли из фляжки, рыжел макушкой в путанице полос и пятен. Это была тень от веток, листьев, птичьих гнезд, свитых в кустах.
— Вы говорили: важно, чтобы никого из нас не завоевали… А предатели?