бы (или, наоборот, вызывали у меня бессонницу) совсем другие девушки. Какие? Другие! Какая же это бессмысленная выдумка про одну-единственную!
А жениться мне назначено в Камушкине? А если бы послали в другой город, то, значит, там? Смешно, но не очень. Нет, правда. Поезжай я на работу в другую сторону, я нашел бы себе будущую подругу, свою судьбу, совсем в другой стороне.
Вот и получается, что «единственных» на земле много. А люди говорят… Суженый. Суженая. Предрассудок!.. Все дело в приказах о распределении… Куда пошлют.
Сейчас кибернетики вообще говорят, что любовь — грубое чувство и его можно программировать. Тогда все вокруг станут счастливыми по желанию вычислительной машины. Зачем же программировать несчастья?
Вот уж машина переберет все человечество и выищет ту, действительно единственную, такую жену, что закачаешься. С гарантией. Нет, не буду жениться в Камушкине. Подожду совета кибернетиков. Сам я ошибусь — я знаю.
Это я, конечно, шутя болтаю, но меня смущает случайность в таком ответственном поступке, который, все говорят, лучше совершить раз в жизни. Вы не смейтесь. Теперь я серьезно. Я думаю, думаю и делаю неожиданное открытие о том, что в основе основ любви лежит обидный случай… Или счастливый случай? Все равно — случай…
— Доктор!
— А?
— Вам чего?
— Сто граммов. Колбасы.
Лиля вешает мне колбасу. Стрелка на весах качается, словно ее пнули. Я всегда беру колбасу на ночное дежурство. Еще не ночь, еще даже и не вечер, но я иду, потому что сегодня выписывается Маша.
Вы думаете, это я о себе рассуждал? Мне спешить некуда и нечего опасаться. А вот моя Маша… Я, конечно, понимал, что у нее несчастье. Однажды я зашел к ней с листком бумаги и, непринужденно играя голосом, спросил:
— Ну, Маша, может быть, мы напишем о рождении сына? Куда? Кому?
Голые ее руки с ямочками на локтях даже не пошевелились. Она сказала:
— Никому…
Лиля заворачивала мне колбасу. А Демидов, глядя сквозь стекло за спиной Лили (в будущем ресторане у Квахадзе буфет был в стиле «модерн», посреди стекла), засуетился:
— Топают.
— Кто?
— Лешка с Алешкой.
— Куда?
— За матерью.
Он брякнул кружкой о стойку, положил рубль и вышел. Лиля смотрела и я смотрел, как он догоняет ребят.
— Доктор! — сказала Лиля, и глаза ее так разъяренно блестели, что я понял смысл старомодного выражения: «пепелящий взгляд», и мне стало ее жалко. — Это что же за порядки? Какая-то Маша!
— Простите, — сказал я.
Перед фасадом нашей больнички, среди трех-четырех деревьев, доцветали золотые шары. В эти дни все стало прозрачней — деревца не оголились совсем, но засквозили, и редкие листья дрожали на них, как солнечные зайчики.
На единственной скамеечке сидела Маша с Сережкой, завернутым в одеяло, перевязанное Тусиной лентой. Лицо у нее было невеселое, худое, глаза же потемнели и стали еще больше. Когда к ней подошел Демидов, она опустила их. Под ногами ее была подсохшая трава, на которую накололись листья, но, наверно, она ничего не видела. А Демидов рассматривал ее впритык, с откровенным любопытством. И понятно, что она это чувствовала, как все.
— Что вы на меня так смотрите? — спросила она.
Голос у нее был не очень добрый.
— Не разглядел тогда, — обронил баском Демидов.
Маша встала и позвала детей.
— Идемте.
И вот все они пошли по улице. Куда? Скорее всего, куда глаза глядят. Честное слово, первый раз я видел, чтобы действительно так шли. И молчали. Даже дети. От удивления, что ли? Шли в тишине.
— Слушай, Маша, — вдруг простодушно разрядил эту неловкую паузу Демидов. — Раз есть дети, значит, и муж имеется?
— Ушла я.
Она ответила ему горько и просто, с той же простотой, что была и у него в голосе.
— Теперь помириться надо, — поучительно предложил Демидов.
И Маша пожала плечами, ближе прислонив к себе Сережку.
— Один раз такое простишь, сама дрянью сделаешься, — усмехнулась она.
— Ну уж! — фыркнул Демидов.
Если бы я мог описывать, я бы передал, как меняется голос. Ну, вот прямо видно. Голос бывает светлее и темнее. И смущается за своего хозяина.
Тут Маша оглянулась на нас — на него и на меня, потому что я шел сзади, и мы оба остановились и увидели ее усмешку и точки взблеснувшего света в глазах.
За спиной взревела сирена. Где-то у причала.
— Сейнер, — заторопился Демидов. — Лешка и Алешка покажут, где ключ лежит. Рыба откочевала. Я надолго в море ухожу.
— Не надо! — крикнула Маша.
— Я завтра зайду, — сказал я.
Лиля стояла на пороге столовой, уперев руки в бока, и ждала чего-то. Аптекарь, Борис Григорьевич, марширующий домой с авоськой в руке (а в ней две бутылки боржома из аптеки), тоже приостановился и смотрел. Начальник почты выставил из окна свой кисельный подбородок. Жена Квахадзе остановила выводок детского сада у фонтана и разглядывала Машу во все глаза, став при этом как бы чуточку выше: и грудь приподнялась, в броне отглаженного платья, и каланча волос подросла на голове. А сам Квахадзе торчал на другой стороне улицы. Улица глазела.
У Маши почти срослись брови, так они сдвинулись, тонкие и отчетливые, сморщив кожу над переносицей до неживого белого цвета.
— Не надо заходить, — сказала она мне. — Я сейчас мужу напишу.
И свернула к почте. Ее серые школьные туфли переступали по асфальту. Алешка показала ей на бетонное произведение искусства посреди ямы. Лешка дернул сестренку за руку, а Маша им что-то сказала и пошла быстрее, точно хотела спрятать эти сношенные детские туфли с глаз улицы… Меня они кольнули. Я их запомнил.
Наконец Маша зашла на почту.
Я видел, как аптекарь Борис Григорьевич подошел к Лешке и Алешке, которые остались на улице и рассматривали черта в шляпе, намалеванного на дверях трансформаторной будки. Я видел, как он отвел их от будки и поставил у дверей почты. И тут вышла Маша. Долго она держала конверт над прорезью ящика, потом посмотрела на детей и бросила письмо в ящик.
У нее не было предубеждения к уличному ящику, как у меня.
Демидов как пропал. Где-то гнался за рыбой, перехватывал ее, загораживал путь сетями.
По вечерам Лиля стояла на причале. Горизонт мерк за выпуклой спиной моря. Силуэты других сейнеров скатывались по ней к берегу и качались на рейде. Чьи-то огоньки прожигали ночную даль. Не демидовские…
Лиля плотнее затягивала прозрачную косынку под подбородком и уходила.