выговора председатель?) клянется, что теперь-то уедет на другую руководящую работу, но и поныне здесь. Поздно ему ломать себя. Он вздыхает за рюмочкой:
— Море — зараза.
Это правда.
В том обмене плодами труда, который образует всеобщую жизнь, мы, аютинцы, участвуем тем, что даем рыбу. Ставриду, скумбрию. И сельдь. И хамсу. Весной и осенью. Весной она худая, идет пастись, идет жиреть в водоросли, на отмели, и ловить бы ее не следовало, но как удержаться, когда рыба валит мимо? Аж гудит. Всегда ловили, и мы ловим. А осенью холода распугивают рыбу с привычных морских пастбищ, и опять она прет мимо нас косяками такой каменной плотности, что иной раз веслом не прошибешь. Воткни весло — уплывет стоймя. В южные широты, которых отсюда не видно.
Сейчас осень, и мы в большом азарте. Мы — добытчики. Мы — охотники. Кормильцы. Но ведь есть много способов добывать хлеб, а мы уходим до рассвета в студеную зыбкую даль. Потому что и на море плохо бывает, а хуже всего без моря. Сердца наши брошены в море, как поплавки, и, бывает, ругаешь свою жизнь страшными словами, а встанет зима, и не дождаться весны, а потянется лето, и не дождаться осени, когда снова ни поспать, ни поесть по-человечески, а только забыться в кубрике, да хлебать горячие щи на палубе из миски в руках пополам с солеными брызгами, и бросать на полувздохе все — и сон и еду — и прыгать с шаткого борта по истошной команде бригадира:
— На баркасы!
А пропади оно все пропадом, думаешь иной раз, так надоедает среди ночи перебирать мокрую сеть и складывать ее аккуратненько, виток к витку, для нового замета, вместо того чтобы сидеть в обнимку с девушкой под луной или, по крайности, дрыхнуть без задних ног до нормальной утренней побудки по радио. Но люди странно устроены… А если не странно, то я снова вас спрошу: какие же это люди?
Сейчас осень, а мы не ловим рыбы.
Бывает среди приморской осени, где-нибудь в конце октября, выпадет неделя яркого солнца. Будто оно еще не все отсняло. Будто, отгорев на земле, осень хочет разжечь и море. С утра встанешь, а моря нет, вместо него — пламя, в полдень вместо него — свет, а перед вечером — синий-пресиний воздух, неосторожно вспыхивающий от низких лучей, как спирт.
Море такое, будто природа играет даже и не в ясный осенний покои, а в лето.
Нет для рыбаков горше этой недели. Нас, людей, не обманешь, а рыба обманывается, ей, глупой, кажется, что и правда вернулось счастливое лето, и, забыв о вчерашнем холоде и страхе, она рассеивается, редеет. Страх и холод сбивают ее в кучи, а на солнышке она смелая и так разбредается, что моря ей мало. Поди-ка поищи ее да полови!
Тоскуют на рейде сейнер «Нырок» самого старого нашего бригадира, дяди Миши Бурого, и сейнер «Ястреб» самого молодого, Сашки Таранца, который до недавних пор ходил у дяди Миши простым рыбаком. Тоскуют другие корабли. Стоят на рейде в нашей бухте, как нарисованные.
«Пред» Горбов злится и ругает метеорологов за прогнозы самыми матерными словами, как будто они виноваты. Рыбаки маются: жизни нет. В штормы, когда накат не пускает в море, от досады пьют водку, а сейчас и не пьется. Какая-то безнадежная неделя. Пустая.
В эту золотую неделю повезло. Кирюха с «Ястреба» стал ходить по Аю, стучать в окна и двери и звать людей на свою свадьбу. Кирюха надумал жениться на рыбосолке Алене.
Ну, что за жизнь у рыбака, вы примерно узнали, хотя, конечно, в подробностях это надо пупком почувствовать, самому потягать мокрый канат, когда холодные ручьи текут по брюху в штаны, посмолить сети на ветру в жарком котле, врытом в землю у воды, проснуться и тихонько сжать в кулаки ладони с запекшейся коркой на вчерашних болячках — канат хоть и мягкий, а кожи на всю осень не напасешься. Да мало ли чего еще! Можно разок и перевернуться с баркасом, и хлебнуть соленого моря, и остаться наедине с ним, когда кругом вода и внизу вода, а вверху — далеко — небо. Ну ладно… Ни хвалиться, ни слез лить не приходится. Это наше мужское дело.
А рыбосолка…
Это, понятно, дело женское.
Это вроде как бы на кухне работа, только кухней становится весь наш берег. Вымой рыбу, да перебери, да раскидай по сортам, да разведи соленый раствор — тузлук, да залей… И делают все это женские, а если вам для настроения точнее сказать, девчачьи руки. И всю весну, и всю осень красные они на ветру, и дома, и на танцах…
Впрочем, танцы в эту пору редкий подарок. Танцуем вокруг рыбы. Мы в открытом море, а они под открытым небом.
К аютинским причалам жмутся ненасытные бочки. Когда смотришь на них с обрыва, они напоминают стадо, которое спустилось на водопой, но никак не напьется. Оно не переведется, пока есть море, земля и люди. Бочки с рыбой увозят, а их место занимают пустые, привезенные на тех же машинах. И так без конца. Круговращение материи…
В дни путины рыбу солят в брезентовых ваннах, растянутых на кольях, а маринуют сразу в бочках. Бросят в тузлук на рыбьи спинки горстку перца, горстку корицы и заколачивают крышкой будущую закуску. В пути дойдет, Это не халтура, а научный способ.
И так каждый день, а девчата наши еще и песни поют. То задумчивые, вроде бы грустные, для себя, как поют только за делом, не замечая, и вьются их несхожие голоса складно и просто, лучше, чем на любой спевке, сами собой, как дымок над огнем. А то задорные припевочки, озорные как хватят:
И еще похлестче. Хоть уши зажимай. Хоть мимо не ходи — обсмеют. Но мы ходим.
Горы соли, выше человеческого роста, желтеют среди бочек, ничем не обрастая: ни травинкой, ни ягодкой. Солнце их плавит. Соль спекается, а потом лопается, как глина, от жары и дождей. Бывает, с лопатой не подступишься к ней, хоть взрывай. И девчата, которые готовят тузлук, очень мучаются, а парни, шагая с причала в своих высоких, до пояса, резиновых сапогах, как в рыцарских ботфортах давней эпохи, останавливаются и помогают, заигрывая с землячками и рассматривая их.
Так Кирюха заметил, что Аленка, которая, казалось, вчера была от горшка два вершка, уже и выросла, и школу кончила, пока мы все плаваем, и стала невестой.
Аленка, правда, и сейчас с ноготок. Узкая шейка, белые кудри и глазищи, как у виноватой, смотрят все вниз да вниз. Хоть на корточки перед ней садись, чтоб в глаза заглянуть. Кирюхе она до плеча не достает. Еще бы! Кирюха-то верста, мачта, памятник! Под ним не то что доски на причале скрипят, а камни крошатся, когда он шагает по Аю. Может быть, он однажды поднял Алену на руки и тогда увидел, какие у нее глазищи: необманутые и ждущие — дай им весь мир, мало! Усмехнулся и сказал:
— Бери, не жалко.
Ведь когда человек отдает себя другому, он отдает целый мир без остатка (а если с остатком — что за любовь?) и берет целый мир, вот только знать бы обоим, как сберечь.
Может, так рассмотрел Кирюха Алену, может, просто обнял покрепче среди бочек, когда она стояла в расстегнутом ватничке, с деревянной лопаткой в руках, в клеенчатом фартуке, облепленная чешуей, как брошками, в сапогах, куда запихнуты брюки, вылезающие из-под юбки. Выследил подальше от фонаря, обнял, услышал, что она уже не маленькая, и сказал:
— Я тебя не обижу.
Аленка вырвалась, замахнулась на него лопаткой, прошептала:
— Обидь попробуй… Я тебе руки отшибу!
Не крикнула, заметьте…
Может, и вовсе не так. Этого никто не знает. А про свадьбу уже знает, кажется, не только наше Аю,