пожалуйста. И ужасно жалко Сашке себя и Тони, он не хочет этой потери, он ее не допустит, гори огнем все на свете и раньше всего совесть, которая, гляньте-ка, заговорила в нем. У кого она есть? Все живут по- цыгански.
— Тоня! Иди сюда.
— Тут ноги сломаешь. — Было слышно, как под ее ногой щелкнула сухая веточка, наверно, закинутая сюда ветром, откатилась пустая бутылка, звякнув о другую бутылку, похоже, собутыльники-недоростки скоротали тут вечерок, а может быть, это нехозяйственно выбросили вместе с обрывком сети стеклянный пузырь поплавка, точь-в-точь такой, как воздушный шарик. — Ой, мамочки! Чего ты сюда забрался?
Тоня оступилась, упала на сети, где-то рядом, и Сашка хотел протянуть к ней руку, но… Вот всегда, с другой, так руки смелые, а тут, как у паралитика.
— Я палец занозила, — сказала Тоня.
— Где? — спросил Сашка и нашел ее руку.
В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.
— На ноге, — засмеялась Тоня.
— Что ж ты, босая?
— А как бы я по дереву залезла в сапогах?
«Залезла», — подумал он, и дыхание его остановилось. Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывается самый высокий вал. Можно понять.
Что у них там еще было, кто знает. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело.
Нет, подождите, я ведь что только сказать хочу? Я хочу сказать, что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: «Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли». Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег, не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки — это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, «Гагару» швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый — это первый, а второй — это второй.
— Сашка! Ну, Сашка! — вздохнула Тоня.
Давайте закроем глаза, пофантазируем, как это было, и увидим что-нибудь, не подглядывая.
— Сашка!
— Уж теперь я не отпущу тебя.
Тоня и не вырывалась, как без сил.
Сашка дождался. Ну, а дальше? Хватит ли его характера, чтобы одолеть в себе труса и сказать? Хотя бы ей. Нет он все забыл. Какие это мелочи — кино, Ван Ваныч, Саенко, дядя Миша, рыба, когда Тоня в его руках. Вы понимаете? Я понимаю.
А прожекторы мели улицы, скользили по крышам и будили воробьев на деревьях. И деревья встряхивались, принимая электрическую панику за рассвет, и чирикали. У нас, в Аю, все деревья в воробьях, как в бубенчиках.
Сашка думал: вот она, Тоня.
Еще пять минут назад не понимал, только чувствовал ее плечи и губы, а теперь стал понимать, как проснувшийся понимает, что было сон, а что явь. Так вот это не сон. И тогда Сашка вспомнил все остальное — про Саенко, про вымпел и про чертову рыбу. Конечно, если бы всю жизнь можно было вот так пролежать с Тоней на сетях под черепицей, в чердачном покое, то не о чем было бы ему тревожиться. Но жизнь живется иначе, среди людей. И надо было раньше помнить о людях. Утром с ними. Днем с ними. Вечером с ними. Всю жизнь с людьми.
Эх, люди!
Сашка начал с проклятий. Он проклинал киношников, которые свалились на нашу голову, проклинал Горбова, которому захотелось покрасоваться на союзном экране, и даже Саенко проклинал. Не мог он сбросить вымпел в другом месте! Не мог не помешать Сашкиному счастью.
— А помнишь, когда ты маленькая была, у тебя были две косички, тоненькие… А теперь одна…
Сашка думал, а руки его опускались, они огладили, обмяли шею Тони, забрались под ее спину и остановились, замерли на пуговичках… Сегодня вечером Тоня вышла встречать сейнеры не в ватнике, как всегда, а в свитере и юбке с тремя крохотными пуговицами. Сашка расстегнул первую…. Тогда уж Тоня останется с ним, что бы ни случилось. Он взялся за вторую, но сердце оборвалось и полетело куда-то под горло, закрыв доступ хоть капле воздуха.
Тоня оттолкнула его и присела, а Сашка, как дурак, спросил:
— Ты моя соловушка?
— Нет.
— Весело, — сказал он.
Она молчала, закинув руку на его голову, и он слышал, как в самое ухо гулко бьется жилка на ее руке.
— Чуб у тебя хороший, — сказала Тоня, заворошив его волосы. — Ветер тебе волосы раскудрявил.
На улице взорвались голоса. Рыбаки с «Ястреба» хором звали:
— Са-ашка-а!
— Волнуются, — тихонечко сказала Тоня.
— Русские люди всегда волнуются. Любят это дело.
Она опять помолчала, усмехнулась чуть слышно:
— Чего сбежал-то?
А его вдруг охватила злоба. Из-за нее он сбежал, не захотел позориться. Только увидел ее среди девчат на причале, как понял — не сможет. Из-за нее одной. И молчал сейчас тоже из-за нее.
— Уходи.
— Хочешь, чтобы я ушла? — неверяще спросила она.
— Уходи, — повторил Сашка. — Не глухая.
Ему стыдно было самого себя. И того, что не сорвал с нее барахла. Не смог. И того, что теперь уж ни за что не скажет ей, почему он здесь.
— Я сейчас заору, где ты.
— Ударю, — сказал Сашка, и в голосе его была незряшная угроза.
— Ударь попробуй, — тихо засмеялась Тоня. — Ты теперь передовик! Тебе нельзя меня бить, — добавила она шутливым шепотом.
— Я тебя не ударю, правда, — сознался Сашка. — Ну иди!.. Катись!
— Да что случилось? — требовательно спросила Тоня. — От кого сбежал?
— Уходи, и все!
Она поправила косу, запрокинув руки и выставив вперед локти, у самой Сашкиной рожи. Встала, шаря рукой по балке.
— Ну и лежи тут!
Он и лежал. Лежал и думал, как хорошо, что не проболтался. Ведь это пустяк — то, что стряслось с ним. И он не виноват. Спровоцировали. И пройдет, забудется, перемелется — мука будет. Главное, держать