расточает дары без счета, но все хорошее вновь возвращается к дарующему. Любовь часто не знает строгих манер, но ее жар более значим, чем любые манеры. Любовь не чувствует бремени, не считается с усилиями, стремится к большему, чем достигает, не признает невозможного, потому что уверена, что может все. Поэтому она благоприятна для всякого дела и добивается многого там, где не любящий остается беспомощным»[50].
Чувство радости, свежести, юности и безразличия к обстоятельствам, которые приходят с любовью, по-видимому, связано с ее восприимчивой, превосходящей природой. Это самая полная жизнь, и, когда мы любим, мы счастливы потому что все наши способности обострены; молоды потому что восприимчивость есть сущность юности; и равнодушны к условиям, потому что чувствуем, что в этом состоянии от них не зависим. И, только когда это счастье уходит от нас, мы начинаем беспокоиться о безопасности и комфорте и взирать на целый мир с недоверием и пессимизмом.
В литературе, описывающей человеческие чувства, мы часто обнаруживаем, что любовь и Я противопоставляются друг другу, как, например, у Теннисона:
«Love took up the harp of life and smote on all the chords with might; Smote the chord of self? That trembling, passed in music out of sight»[51]. А теперь посмотрит, справедливо ли такое противопоставление и в каком смысле.
Что касается отношения с Я, то можно, наверное, выделить два типа любви, один из которых слит с ощущением своей самости, а другой — нет. Последний — это бескорыстная, созерцательная радость, переживая которую сознание утрачивает всякое ощущение своего частного существования, тогда как первый — это любовь активная, целеустремленная и присваивающая, наслаждающаяся чувством слияния со своим предметом и противостоящая всему остальному миру.
Когда человек переживает бескорыстную любовь, которой ничего не нужно от своего объекта, он совершенно лишен чувства Я, он просто существует в чем-то безграничном. Таковы, например, наслаждение красотой природы, ландшафтом и сверкающим морем; радость и покой при встрече с искусством — если только мы не размышляем критически над уровнем исполнения — и восхищение людьми, отношение к которым не связано у нас с какими-то целями, влиянием или подражанием. В своей завершенной форме это, наверное, та чистая радость, которую буддистские мудрецы ищут в Нирване. Любовь такого рода отрицает идею обособленной личности, чья жизнь всегда ненадежна и часто мучительна. Тот, кто переживает ее, покидает свое зыбкое я; его лодка скользит на просторе; он забывает о своей ущербности, слабостях, неприятностях и неудачах, а если и думает о них, то ощущая себя свободным от их пут. Не имеет значения, кем вы и я были прежде; если мы способны осознать красоту и величие такой любви, мы можем обрести ее, можем возвыситься над собой и вступить в нее. Она ведет нас за пределы ощущения всякой индивидуальности, как нашей собственной, так и чужой, к чувству всеобщей и радостной жизни. Я, обособленная самость (self) и присущие ей страсти играют большую и необходимую роль, но они не знают постоянства и столь очевидно преходящи и ненадежны, что идеалистически настроенное сознание не может с ними смириться. Оно жаждет забыть о них хотя бы на время и уйти в жизнь радостную и безграничную, в которой мысль обретает покой.
Зато любовь предприимчивая и наступательная — всегда в какой-то степени самолюбие. То есть чувство я увязано с точно выверенными, целеустремленными мыслями и действиями и поэтому сразу же обнаруживает себя, как только любовь находит свой объект, ставит цели и начинает действовать. Любовь матери к своему ребенку — любовь собственническая, это видно из того, что она способна на ревность. Для нее характерна не самоотверженность любой ценой, а ассоциация чувства я с идеей ее ребенка. В ее природе не больше самоотверженности, чем в амбициях мужчины, и морально она может быть, а может и не быть выше последних. Идея, будто она заключает в себе самоотречение, похоже, исходит из грубо материалистического представления о личности, согласно которому другие люди вне я. И это относится ко всякой любви, нацеленной на конкретный объект и конечный результат. О чувстве я речь подробнее пойдет в следующей главе, но я убежден, что невозможно ставить перед собой и преследовать какие-то особенные цели, не имея относительно них личного чувства, если они хоть сколько-нибудь не вызывают возмущения, гордости или страха. Намерения, порождаемые воображением или симпатией, о которых обычно говорят как о самоотречении, правильнее было бы считать возрастанием я; они ни в коем случае не разрушают его, хотя и могут трансформировать. Всецело самоотверженная любовь — это чистое созерцание, уход от сознательной индивидуальности, погружение в безразличие. Она все видит как одно и пребывает в бездействии.
Эти два типа любви взаимно дополняют друг друга; первый, деятельный, придает каждому из нас особую энергию и эффективность, тогда как в другом мы находим освобождение и расслабление. Они действительно тесно связаны и обогащают друг друга. Я и свойственная ему индивидуальная любовь, похоже, возникают как кристаллизация элементов из более широкого жизненного контекста. Мужчина вначале любит женщину как что-то высшее, божественное или вселенское, о чем он не смеет и думать как о предмете обладания, но вскоре он начинает претендовать на нее как на свое в противоположность остальному миру и питать в отношении нее надежды, страхи и обиды; художник любит красоту созерцательно и затем пытается изобразить ее; поэт восторгается своими образами и затем пытается выразить их словами и т. д. Наше развитие зависит от способности бескорыстно восхищаться чем-то, ибо именно в этом мы черпаем материал для своего обновления. Пагубный сорт себялюбия — застыть на каком-то частном объекте и остановиться в своем росте. С другой стороны, способность к вступлению в универсальную жизнь зависит от здорового развития индивидуального я. «Willst du in's Unendliche schieiten, — говорил Гете, — geh nut im Endlichen nach alien Seiten»[52]. To, чего мы достигаем в своих частных, себялюбивых устремлениях, становится основой ожиданий и симпатий, которые открывают нам путь для бескорыстного созерцания. Пытаясь рисовать, художник лишает себя чистой радости созерцания; он напряжен, встревожен, суетен или подавлен, но, когда он прекращает эти попытки, он обретает способность именно благодаря этому опыту к более полному, чем прежде, пониманию красоты, как таковой. И то же справедливо в отношении личной привязанности: обзаведение женой, домом и детьми предполагает постоянное самоутверждение, но это же умножает силу симпатии. Мы не можем поэтому ставить одно выше другого. Желательно, чтобы я, не теряя своей особенной цели и энергии, постоянно возрастало, включая в себя все больше и больше из того, что есть самого значительного и возвышенного во всеобщей жизни.
Итак, оказывается, что симпатия в смысле душевного соучастия или общения — отнюдь не простое явление, но содержит в себе столь многое, что можно предположить, что полное понимание опыта симпатии лишь одного человека дает ключ к пониманию социального порядка, как такового. Акт общения — это особый аспект того целого, которое мы называем обществом, и неизбежно отражает то, характерной частью чего он является. Общение с другом, лидером, противником или книгой — это акт симпатии; именно из совокупности таких актов и состоит общество. Даже самые сложные и жестко структурированные институты могут рассматриваться как состоящие из бесчисленных личных влияний и актов симпатии, организованных в стройное и устойчивое целое посредством некой системы постоянных символов — таких, как законы, конституции, священные писания и т. п., — в которых сохраняются личные влияния. А с другой стороны, мы можем рассматривать каждый акт симпатии как частное выражение истории, институтов и тенденций развития того общества, в котором он происходит. Любое влияние, которое вы или я можем ощутить или оказать, характеризует народ, страну и эпоху, в которых мы сформировались как личности.
Главное — умение обнаруживать жизненное единство всякой стороны личной жизни, начиная с элементарного обмена дружеским словом и заканчивая государственным устройством народов и их социальной иерархией. Общепринятое представление на этот счет носит грубый механистический характер: люди суть кирпичи, а общества — стены них. Личность или какие-то свойства характера и общения считаются элементами общества, и последнее образовано совокупностью таких