него родила девочку и мальчика; её девчонки бегали на станцию торговать молоком, лепёшками; девочку от Кашина на днях задушил дифтерит, а сына он спрятал от эпидемии в избе бездетного Слободского. Дочь Слободского была красивая, высокого роста, пышногрудая, но такая же сумрачная и скупая на слова, как её отец.
– Господа – живучие, – говорил Кашин, поучая учителя; тенористый голосок его звучал торопливо, как весенний ручей, и очень согласно с криками ребятишек, игравших в бабки за пожарным сараем, согласно с тёплым дыханием ветра, с ласковыми запахами весны.
– Им, господам, есть куда деваться. Вот, возьми Черкасовых: отец в пух, прах разорился, всё имение растранжирил, – мать тотчас в городе гимназию девичью завела, сына выучила пароходы строить, он тысячи зарабатывает, на паре лошадей ездит – шутка! А дочь за прокурора выдала – вот как! Я, брат, все истории знаю. Или – возьми Левашовых…
У пожарного сарая собрались девки и, высоко построив голоса, пронзительно раздёргивали городскую песенку. Кашин замолчал, подняв вверх левую руку с вытянутым указательным пальцем, а учитель внятно и любовно выговорил:
– «Вечерами, отдыхая от трудов, крестьяне собираются на улицах сёл, деревень и проводят время в мирной беседе, тогда как молодёжь поёт задушевные русские песни».
– Юрунду поют, – сказал Ковалёв, сплюнув.
– Верно! – подтвердил Кашин. – Я же говорил им, дурам. Это – городская, мещанская песня, а надо петь самолучшие господские. И слова не те поют, надо петь – так.
Притопывая пяткой левой ноги, помахивая правой рукой, сохраняя мелодию, он, говорком, рассказал:
Мне не спится, не лежится,
И сон меня не берёт,
Я пошёл бы к Саше в гости,
Да не знаю, где живёт.
Попросил бы приятеля -
Пусть приятель отведёт.
Мой приятель меня краше,
Боюсь – Сашу отобьёт,
– а они орут:
Мне не спит-ца, не лежит-ца,
Между прочим – почему?
Ах, я узнаю, отгадаю,
Когда, может быть, помру.
– Юрунда, конешно, – повторил Ковалёв. – Дай-ко табачку.
– Я песни знаю, – живо говорил Кашин, доставая кисет из кармана штанов. – Может, сотни песен известны мне…
– А всё-таки чего с быком делать будем? – угрюмо спросил Слободской.
– И это знаю. Я обо всём думаю. Нет такой вещи, чтобы я её не обдумал…
Свёртывая папиросу, искоса посмотрев на учителя, точно задремавшего, прислонясь спиной к стволу черёмухи, Ковалёв проговорил:
– Вот Слободской боится, что взыщут с нас мужики восемьдесят рублей, а бык – нам останется… И продадим его целковых за тридцать…
– Этому не быть! – твёрдо сказал Кашин и, закрыв один весёлый глаз, грозя пальцем кому-то над своей головой, он вполголоса, очень секретно, добавил: – Вы о быке не беспокойтесь, я про него больше вашего знаю. Дайте мне срок, я вас могу удивить. О быке, намекну я вам, недоимщикам надо заботиться, а не нам… Вот что…
С поля возвращались двое запоздалых пахарей, оба – тощие, в рваных кафтанах, в комьях рыжей грязи на лаптях; за ними устало, покачивая головой, шла мохнатая лошадёнка. Учитель выпрямил шею и сказал:
– «Для земледельческих работ славяне издревле пользовались лошадью».
– Это кто такое, славяне? – настороженно спросил Кашин.
– Мы, русские, – сказал учитель.
– А почему же – славяне? – строго осведомился Кашин. Учитель виновато объяснил:
– Племя наше так называется.
Сожалительно покачивая головой, Кашин сказал тоном осуждения:
– Неправильно говоришь, Досифей, даже – смешно. Это о скоте говорится – племя, а про крестьян – нехорошо так говорить! Эх, брат…
– Вот он чему ребят учит, – грустно сказал Ковалёв.
Сухо покашливая, держа себя рукой за горло, учитель заговорил огорчённо:
– Вы не знаете, Данило Петрович! Люди все на племена делятся: мордва, например, немцы, англичане.
– Мы тебе не мордва, – напомнил Ковалёв, пустив на учителя длинную струю дыма, а Кашин добродушно засмеялся:
– Чудак ты, Досифей! Ну, пускай там немцы, англичане делятся, как хотят, они все одинаковы, это, может, обидно им. А мы – православный народ, христиане, мы не мордва, не немцы… Смешной ты, ей- богу…
– А вот, Данило Петрович, говорится «племянник», – не уступал учитель, но Кашин твёрдо ответил ему:
– Не-ет, Досифей, я учитель – погуще тебя, посильнее буду. Молодой ты очень. Учитель – ходовой человек, бывалый, тогда он – учитель. А ты – где бывал? То-то…
Досифей хотел сказать ещё что-то, но Кашин, махнув на него рукой, сказал:
– Посиди, помолчи!
Девки пели другую песню, скучнее, заунывней.
Вот мой гроб обит клазетом,
Золотою бахромой,
И буду я лежать при этом
Навеки мёртвый и немой.
Ах, скорее хороните:
Неподвижный труп – готов!
И на грудь мне положите
Полевых букет цветов.
(глазет – парча с шёлковой основой и гладким серебряным и золотым утком – Ред.)
– Насчёт недоимщиков ты ловко сообразил, – сказал староста и смачно, с дымом, плюнул на землю.
– Уж я не ошибусь, – откликнулся Кашин, прислушиваясь к песне.
– Всё про смерть поют, – как-то вопросительно отметил учитель. Кашин немедленно подхватил его слова:
– А что? Им не завтра помирать. Им до смерти, как до Америки, – далеко! Ты про Америку – чего знаешь? Слыхал ты, там построили мост над морем, висит мост на воздухе и – ничего, висит!