солидные основания относиться враждебно к людям этого племени, и я не ощутил желания познакомиться с Короленко. Не возникло это желание и после совета, данного мне жандармским генералом, - одна из забавных шуток странной русской жизни.
Через несколько времени меня арестовали и посадили в одну из четырех башен нижегородской тюрьмы. В круглой моей камере не было ничего интересного, кроме надписи, выцарапанной на двери, окованной железом. Надпись гласила:
Все живое - из клетки.
Я долго соображал, что хотел сказать человек этими словами? И не зная, что это аксиома биологии, решил принять ее как печальное изречение юмориста.
Меня отвели на допрос к самому генералу Познанскому и вот он, хлопая багровой, опухшей рукою по бумагам, отобранным у меня, говорит всхрапывая:
- Вы тут пишете стихи и вообще... Ну, и пишите. Хорошие стихи - приятно читать...
Мне тоже стало приятно знать, что генералу доступны некоторые истины. Я не думал, что эпитет 'хорошие' относится именно к моим стихам. Но в то же время далеко не все интеллигенты могли бы согласиться с афоризмом жандарма о стихах.
И. И. Сведенцов, литератор, гвардейский офицер, бывший ссыльный, прекрасно рассказывал о народовольцах, особенно восторженно о Вере Фигнер, печатал мрачные повести в 'толстых' журналах, но когда я прочитал ему стихи Фофанова:
Что ты сказала мне - я не расслышал.
Только сказала ты нежное что-то...
Он сердито зафыркал:
- Болтовня! Она, может быть, спросила его: который час? А он, дубина, обрадовался...
Генерал, - грузный, в серой тужурке с оторванными пуговицами, в серых, замызганных штанах с лампасами. Его опухшее лицо в седых волосах, густо расписано багровыми жилками, мокрые, мутные глаза смотрят печально, устало. Он показался мне заброшенным, жалким, но - симпатичным, напомнив породистого пса, которому от старости тяжело и скучно лаять.
Из книги речей А. Ф. Кони я знал тяжелую драму, пережитую этим генералом, знал, что дочь его - талантливая пианистка, а сам он - морфинист. Он был организатором и председателем 'Технического Общества' в Нижнем, оспаривал, на заседаниях этого общества, значение кустарных промыслов и открыл на главной улице города магазин для продажи кустарных изделий губернии; он посылал в Петербург доносы на земцев, Короленко и на губернатора Баранова, который сам любил писать доносы.
Все вокруг генерала было неряшливо: на кожаном диване, за спиною его, валялось измятое постельное белье, из-под дивана выглядывал грязный сапог и кусок алебастра весом пуда в два. На косяках окон в клетках прыгали чижы, щеглята, снигири, большой стол в углу кабинета загроможден физическими аппаратами, предо мной на столе лежала толстая книга на французском языке 'Теория электричества' и томик Сеченова 'Рефлексы головного мозга'.
Старик непрерывно курил коротенькие толстые папиросы и обильный дым их неприятно тревожил меня, внушая смешную мысль, что табак напитан морфием.
- Какой вы революционер? - брюзгливо говорил он. - Вы - не еврей, не поляк. Вот, - вы пишете, ну, что же? Вот, когда я выпущу вас, - покажите ваши рукописи Короленко, - знакомы с ним? Нет? это - серьезный писатель, не хуже Тургенева...
От генерала истекал какой-то тяжелый, душный запах. Говорить ему не хотелось, он вытягивал слово за словом лениво, с напряжением. Было скучно. Я рассматривал небольшую витрину рядом со столом, - в ней были разложены рядами металлические кружки.
Генерал, заметив мои косые взгляды, тяжело приподнялся, спросил:
- Интересно?
Подвинул кресло свое к витрине и, открыв ее, заговорил:
- Это - медали в память исторических событий и лиц. Вот взятие Бастилии, а это - в память победы Нельсона под Абукиром, - историю Франции знаете? Это - объединение швейцарских союзов, а это знаменитый Гальвани смотрите, как прекрасно сделано. Это - Кювье, - значительно хуже!
На его багровом носу дрожало пенснэ, влажные глаза оживились, он брал медали толстыми пальцами так осторожно, как будто это была не бронза, а стекло.
- Прекрасное искусство, - ворчал он и, смешно оттопыривая губы, сдувал пыль с медалей.
Я искренно восхищался красотой кружечков металла и видел, что старик нежно любит их.
Закрыв - со вздохом - витрину, он спросил меня: люблю ли я певчих птиц? Ну, в этой области я знал, вероятно, больше, чем три генерала. И между нами завязалась оживленнейшая беседа о птицах.
Старик уже вызвал жандарма, чтобы отправить меня в тюрьму, у косяка двери вытянулся солидный вахмистр, а его начальник все еще говорил сожалительно чмокая:
- Вот, знаете, не могу достать шура! - Замечательная птица! И, вообще, - птицы прекрасный народ, правда? Ну, отправляйтесь с Богом... Да, вспомнил он, - вам учиться надо, ну, там - писать, а не это...
Через несколько дней я снова сидел перед генералом, он сердито бормотал:
- Конечно, вы знали, куда уехал Сомов, и надо было сказать это мне, я бы сразу выпустил вас. И - не надо было издеваться над офицером, который делал обыск у вас... И - вообще...
Но вдруг, наклоняясь ко мне, он добродушно спросил:
- А теперь вы не ловите птиц?
...Лет через десять после забавного знакомства с генералом, я, арестованный, сидел в Нижегородском жандармском управлении, ожидая допроса. Ко мне подошел молодой адъютант и спросил:
- Вы помните генерала Познанского? - Это мой отец. Он умер, в Томске. Он очень интересовался вашей судьбой, - следил за вашими успехами в литературе и, нередко, говорил, что он первый почувствовал ваш талант. Не задолго до смерти он просил меня передать вам медали, которые нравились вам, - конечно, если вы пожелаете взять их...
Я был искренне тронут. Выйдя из тюрьмы, взял медали и отдал их в Нижегородский музей.
...В солдаты меня не взяли; толстый, веселый доктор, несколько похожий на мясника, распоряжаясь точно боец быков на бойне, сказал, осмотрев меня:
- Дырявый, пробито легкое насквозь! Притом - расширена вена на ноге. Не годен!
Это крайне огорчило меня.
Не задолго до призыва я познакомился с офицером-топографом - Паскиным или Пасхаловым, не помню.
Участник боя под Кушкой, он интересно рисовал жизнь на границе Афганистана и весною должен был отправиться на Памир, работать по определению границ России. Высокий, жилистый, нервозный, он очень искусно писал маслом, - маленькие, забавные картинки военного быта в духе Федотова. Я чувствовал в нем что-то не слаженное, противоречивое, то, что именуют 'ненормальным'. Он уговаривал меня:
- Поступайте в топографическую команду, я возьму вас на Памиры! Вы увидите самое прекрасное на земле - пустыню. Горы, - это хаос, пустыня гармония!
И прищурив большие, серые, странно блуждающие глаза, понижая до шопота мягкий, ласкающий голос, он таинственно жужжал о красоте пустыни, а я слушал, и меня, до немоты, изумляло: как можно столь обаятельно говорить о пустоте, о бескрайных песках, непоколебимом молчании, о зное и мучениях жажды?
- Ничего не значит, - сказал он, узнав, что меня не взяли в солдаты. Пишите заявление, что желаете поступить добровольцем в команду топографов и обязуетесь сдать требуемые экзамены, - я вам все устрою.
Заявление написано, подано; с трепетом жду результата. Через несколько дней Пасхалов смущенно сказал мне:
- Оказывается, - вы политически неблагонадежны; тут ничего нельзя сделать.
И, опустив глаза, он тихо добавил:
- Жаль, что вы скрыли от меня это обстоятельство!
Я сказал, что для меня это 'обстоятельство' тоже новость, но он, кажется, не поверил мне. Скоро он уехал из города, а на святках я прочитал в Московской газете, что этот человек зарезался бритвой в бане.
...Жизнь моя шла путанно и трудно. Я работал в складе пива, перекатывал в сыром подвале бочки с места на место, мыл и купорил бутылки. Это занимало весь мой день. Поступил в контору водочного завода,