- Я ушла ещё до драки.
А Шкалик равнодушно объяснил:
- Никон Маклаков начал...
- Дико живут наши люди.
Посулов крякнул, подумал, отвёл глаза в сторону и со вкусом произнёс:
- Зверьё!
Сейчас же после обеда начали пить чай, хозяйка всё время твердила:
- Ещё чашечку.
- Благодарствую!
- Нет, пожалуйста! С вареньицем!
И, поглядывая на гостя, улыбалась, заря зарей.
А муж её молча следил, как гость пьёт, командуя жене:
- Наливай!
Сквозь сафьяновую кожу его лица проступил пот, оно залоснилось, угрюмость как будто сплыла с него, и он вдруг заговорил:
- Ты что ж это, Матвей Савельев, отшельником живёшь? Гнушаешься людей-то, что ли?
Кожемякин, отяжелев после обеда, удручённый долгим молчанием, усмехнулся и не мог ничего ответить. Надув щёки, Шкалик вытер их пёстрым платком и спросил:
- В карты играешь?
- Не умею, - сказал Кожемякин.
Марфа, мотая головой, расстегнула две верхние пуговицы синей ситцевой кофты, погладила горло большой ладонью, равнодушно выдохнув:
- Они - научат.
- Научим! - серьёзно подтвердил Шкалик. - Ты вот приходи в то воскресенье, я позову Базунова, Смагина, - а? Приходи-ка!
- Ладно, спасибо, я приду, - обещал Кожемякин.
Хозяин несколько оживился, встал, прошёл по комнате и, остановясь в углу перед божницей с десятком икон в дорогих ризах, сказал оттуда:
- Вот и приходи!
Чувствуя, что ему неодолимо хочется спать, а улыбка хозяйки и расстёгнутая кофта её, глубоко обнажавшая шею, смущают его, будя игривые мысли, боясь уронить чем-нибудь своё достоинство и сконфузиться, Кожемякин решил, что пора уходить. С Марфой он простился, не глядя на неё, а Шкалик, цепко сжимая его пальцы, дёргал руку и говорил, словно угрожая:
- Гляди же, приходи!
В воскресенье Кожемякин был и удивлён и тронут общей приветливостью, с которой его встретили у Посуловых именитые горожане. Градской голова Базунов, человек весьма уважаемый в память об отце его, - гладкий, складный, чистенький, в длинном до пят сюртуке и брюках навыпуск, весь точно лаком покрытый. Голова смазана - до блеска - помадой, тёмная борода и усы разобраны по волоску, и он так осторожно притрагивается к ним пальцами в перстнях, точно волосы сделаны из стекла. Его пухлое, надутое лицо не запоминалось, как и лицо его жены, одетой, по старине, в шёлковую головку, шерстяное набойчатое платье лилового цвета и шёлковую цвета бордо кофту. В ушах у неё болтались тяжёлые старинные серьги, а на руках были надеты кружевные нитянки без пальцев.
Вторым почётным гостем был соборный староста Смагин, одетый в рубаху, поддёвку и плисовые сапоги с мягкими подошвами; человек тучный, с бритым, как у старого чиновника, лицом и обиженно вытаращенными водянистыми глазами; его жена, в чёрном, как монахиня, худая, высокая, с лошадиными челюстями и короткой верхней губой, из-за которой сверкали широкие кости белых зубов.
А третья пара - краснорядец ( красные ряды - торговые ряды, где продаётся мануфактура - Ред.) Ревякин с женою; он - длинный, развинченный, остробородый и разноглазый: левый глаз светло-голубой, неподвижный, всегда смотрит вдаль и сквозь людей, а правый - темнее и бегает из стороны в сторону, точно на нитке привязан. И лицо у него двустороннее: левая половина спокойна и точно припухла от удара, а на правой скула выдалась бугром, кожа щеки всё время вздрагивает, точно кусаемая невидимой мухой. Его супруга - Машенька - весёлая говорунья, полненькая и стройная, с глазами как вишни и неуловимым выражением смуглого лица, была одета ярко в красную муаровую кофту, с золотистым кружевом, и серую юбку, с жёлтыми фестонами и оборками. Подвижная, ловкая, она всё время вертелась по комнате, от неё пестрило в глазах и крепко веяло духами пачулей.
Сначала долго пили чай, в передней комнате, с тремя окнами на улицу, пустоватой и прохладной; сидели посредине её, за большим столом, перегруженным множеством варений, печений, пряниками, конфетами и пастилами, - Кожемякину стол этот напомнил прилавки кондитерских магазинов в Воргороде. Жирно пахло съестным, даже зеркало - казалось - смазано маслом, жёлтые потеки его стекали за раму, а в средине зеркала был отражён чёрный портрет какого-то иеромонаха, с круглым, кисло-сладким лицом.
Женщины сидели все вместе за одним концом стола, ближе к самовару, и говорили вполголоса, не вмешиваясь в медленную, с большими зияниями напряжённой тишины беседу мужчин.
Кожемякин сразу же заметил, что большой, дряблый Смагин смотрит на него неприязненно, подстерегающе, Ревякин - с каким-то односторонним любопытством, с кривой улыбкой, половина которой исчезала в правой, пухлой щеке. Базунов, округлив глаза, как баран, не отрываясь смотрит на стену, в лицо иеромонаха, а уши у него странно вздрагивают. Шкалик, то и дело поднимаясь со стула, медленно, заложив руки за спину, обходит вокруг стола, оглядывая всё, точно считал - что съедено? А женщины, явно притворяясь, что не замечают нового человека, исподлобья кидают в его сторону косые взгляды и, видимо, говорят о нём между собою отрывисто и тихонько. Это подавляло Кожемякина, он чувствовал себя неудобно, стеснённый плохо скрытым интересом к нему; казалось, что интерес этот враждебен. В беседе мужчин слышалось напряжение, как будто они заставляли друг друга думать и говорить не о том, что близко им; чувствовалось общее желание заставить его разговориться особенно неуклюже заботился об этом Посулов, но все - а Ревякин чаще других - мешали ему, обнаруживая какую-то торопливость.
- Вот, Матвей Савельев, - крякнув, начинал мясник, хмурясь и надувая щёки, - какое удовольствие - грех?
- А всякое, - вставил Смагин, испытующе оглядывая Кожемякина.
Ревякин, прищурив глаз, спросил:
- Ну, а если я псалмы пою?
- Это не удовольствие, а молитва будет, - заметил Смагин строго.
- А если я и молюсь с удовольствием даже?
- Как тут сказать? - озабоченно пробормотал Базунов, не отводя глаз от портрета иеромонаха.
- А - врёшь, Виктор! - крикнул Смагин Ревякину. - Удовольствие - смех, со смехом не помолишься!
- Ну, а если я - в радости пред богом? - упорствовал Ревякин.
Шкалик, видимо не желая спора между своими и боясь возможных обид, крякал и, вытирая лысоватую бугристую голову, командовал, как на пожаре:
- Марфа, - угощай!
Она поднималась, вырастала над столом, почти касаясь самовара высокою грудью, и пела, немножко в нос:
- Дорогие гости, пожалуйте, не обессудьте!
Ревякин доказывал Смагину, помахивая длиной, костистой рукой:
- Лишь бы - с верой, а бог всё примет: был отшельник, ушёл с малых лет в леса, молитв никаких не знал и так говорил богу: 'Ты - один, я - один, помилуй меня, господин!'
С женского конца стола неожиданно и свежо вступила в спор Машенька:
- Перепутал ты, Виктор: было их двое и молились они: 'Двое - вас, двое - нас, помилуйте нас!'
- Это больше похоже на правду, - сказал Базунов, одобрительно кивнув женщине.
Но Смагин не уступает:
- Вовсе не похоже! Бог - один, а не два!
- Они не знали сколько! - крикнула Машенька.
- Должны знать, что - троица, чай, празднуют ей!