- 1
- 2
Максим Горький
Идиллия
В маленькой комнатке с низким, закопчённым потолком слабо мерцает лампада пред божницей в углу. Её дрожащий свет родил на стенах неустанно трепещущие, пугливые тени, и они, ползая вверх и вниз, то покрывают собой, то открывают яркие, дешёвые картинки, изображающие «Страшный суд», «Путь праведника и грешника» и другие ужасы в этом роде, иллюстрирующие достоинства добродетели и недостатки порока.
Кроме мерцания лампады, в комнату входит ещё длинная полоса света откуда-то извне, сквозь стекло четырёхугольного отверстия в низкой, обитой клеёнкой двери. Эта полоса ложится светлой тропой на пол, покрытый холщёвым половиком, и уходит под стол. Пахнет деревянным маслом и ещё чем-то, таким же тяжёлым. Вся комната тесно заставлена. По одной её стене стоит широкая двуспальная кровать, за спинкой кровати – громадный, покрытый ковром, сундук, потом божница. У другой стены помещается неуклюжий, старинный комод, рядом с ним опять большой сундук, за ним – стол, а между столом и дверью на стене висит гора одежды. Впереди, у широкого окна, стоит ещё стол, два стула по бокам его, один посредине, на столе лампа, две рамки с портретами и толстая книга в коже.
В окно смотрит тёмно-синее небо летней ночи, молчаливое и меланхоличное, с золотыми крапинками беспокойно дрожащих звёзд. Порой стёкла окна дребезжат от шума проехавшей по улице пролётки. Полумрак в комнате увеличивает размеры загромождающих её предметов, и от безмолвной игры теней всё свободное пространство среди комнаты кажется населённым призраками. Яркие пятна картин на стенах смотрят, как чьи-то четырёхугольные, большие и уродливые глаза. И всё в этом тесном чулане пропитано безмолвием и тяжёлым, мёртвым запахом.
Светлый четырёхугольник в двери иногда застилает собой какое-то тёмное тело… Тогда полоса света на полу вздрагивает и на секунду исчезает, потом снова является, как широкий меч, вонзаясь в сумрак и пугая своим появлением населяющие его тени. Но безмолвие не оживляется этим движением света; только из-за двери доносятся в пустоту комнаты щёлканье косточек счёт, характерный звон денег и удары чем-то тяжёлым по доске.
…Дверь отворяется, и в комнату входит маленький, сухой старик, с острой, седой бородкой, в тяжёлых очках на красном, хрящеватом носу, в белом, длинном переднике и с лампой в руке. За ним стоит, держась за скобку двери, старушка, сгорбленная временем, с головой, наклонённой к земле. Они оба окидывают быстрым взглядом внутренность каморки; старик ставит лампу на стол, крестится и сиповато говорит:
– День прошёл и – слава богу!
– Слава те, господи! – вторит ему старуха. – Чайку попьёшь?
– Уж известно!
И старушка возвращается назад в помещение, заваленное мешками муки, ящиками, банками. Это – маленькая бакалейная лавочка на захолустной улице города. В ней продают коленкор и дёготь, иголки и сено, угли, хлеб, нитки, табак, кислую капусту – всё, что ежедневно нужно людям, считающим деньги копейками.
Пока старушка возится в лавке, старик проходит вперёд к столу и ставит лампу, тихо напевая себе под нос какой-то тропарь. Комната сразу принимает жилой вид, и теперь можно ясно разобрать неописуемые муки грешников на картине «Страшного суда».
– «И-им же тя хва-а-лим…» Мать! Захвати-ка-сь счёты оттуда…
– Знаю, чай… – ворчливо отвечает старушка, гремя чайной посудой.
– То-то… «Им же тя ве-елича-аем…»
Заложив руки за спину, он останавливается пред «Страшным судом» и перестаёт петь, в тысяча первый раз рассматривая, как корчатся грешники, палимые огнём адовым, похожим на снопы красной соломы. Каждый грешник поджаривается в отдельном помещении и представляет вместе с огнём, объявшим до половины его скрюченное муками тело, нечто очень похожее на половинку ёлочной хлопушки, из которой высунулся сюрприз.
– «О-от юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, спасе мой…» – баском и речитативом произносит старик и, отходя от картины, глубоко воздыхает.
– Отец, неси-ко самовар-от! – командует мать из лавочки.
– Готов уж? Ай да ты у меня! – говорит отец, идя в лавку, а навстречу ему несётся ворчливое, но польщённое:
– Ну уж!
Это у них происходит каждый день после того, как они закроют свою лавочку и на свободе захотят попить чайку. Почти всегда, кончая торговлю, он начинает петь тропари, ирмосы и кондаки, она ставит самовар; потом они садятся пить чай и за чаем считают дневную выручку и свои барыши.
Вот они за столом. Самовар шипит и курлыкает; «мать» сняла платок с головы, поправила шёлковую «головку» на своих седых волосах и наливает «отцу» чай в фаянсовый бокал с отбитой ручкой, который служит уже не один десяток лет. Перед ней – синяя, с чёрной трещиной, большая чашка, блюдечко с мёдом, крендели… Перед ним – счёты и длинная узенькая книга, испещрённая крупными иероглифами, выведенными карандашом… Он вонзает свои маленькие, быстрые глазки с красными веками в книгу и кладёт сухой, крючковатый и коричневый палец на грязные косточки счёт. – Ну-кося, господи благослови!
И старуха крестится, благоговейно взглядывая на божницу. Потом она переводит глаза на палец мужа, то и дело передвигающий косточки, и следит за ним, смачно прихлёбывая с блюдечка чай. Минут пять вся комната полна щёлканьем косточек, шёпотом старика, читающего цифры, и бульканьем чая в горле старухи. Её сморщенное, как смятая перчатка, лицо – полно внимания, большие чёрные, тусклые глаза не отрываются от счёт.
У него на лице – напряжение математика, решающего сложную задачу.
– Мыло… полфунта шесть копеек, махорка четыре копейки… гривенник… н-да… А всего итого отпущено сегодня в долг на два шесть гривен! Вот как!
– Мишка-сапожник отдал восемнадцать копеек? – осведомляется старуха.
– Сапожник? Просил приписать к старому долгу. Это дело пропащее… и зачем ты ему отпустила?
– Да я, говорит, в субботу отдам всё…
– Как он может отдать? Жена у него больная, сам он без работы, а Манька знать их не хочет… гуляет себе и больше никаких.
– Да ведь у тебя расписка на него есть?
– Расписка есть… Возня. К мировому надо, а он, мировой-то, по гривеннику с листа прошения возьмёт… да разная другая канитель… Глядишь – вместо пяти-то сорока и получишь четыре целковых, а это не резон…
– У них благословенная икона есть в серебряной ризе… она рублей в восемь ценой… – напомнила старуха.
– Это я знаю… Прохвост – заложит, пожалуй…
– Пускай заложит – ведь не кому другому, а всё нам же…
– Нам-то, нам… да ведь под неё надо дать хоть целковый, а с долгом-то это уж будет шесть сорок…
– И то мы в барыше…
– Мы всегда будем в барыше, потому мы с тобой люди прозорливые… А только и то надо помнить – какой барыш…
– Ну, уж не всё помногу…
– И это верно… Да-кось мне медку-то!
Минуты две продолжается молчание, прерываемое только звучным схлёбыванием чая с блюдечек. Старики сосредоточенно дуют на дымящийся чай и посматривают в открытое окно на ночное, торжественно важное небо и на яркие звёзды его…
– А опять вызвездило, – говорит старик, выпив свой стакан, – завтра ведрено будет.
- 1
- 2