– Нет, – сказал Мартейн.
Конунг спросил, кто еще участвует в эйриковых молебствиях. Это были все без исключения монахи монастыря и кое-кто из священников Нидароса, тайно по ночам приплывавший и пособлявший молитве.
– Я также должен был молиться! – сказал Мартейн. – Было бы небезопасно отказываться. Я молился и взывал к Господу, и бил себя в грудь, проклинал тебя, государь, и падал на колени, и следовал за Эйриком, когда он подходил к железу. Бился головой оземь и вопил, и корчился, и блевал, и расшвыривал собственную блевоту, и орал: «Во имя Господа Иисуса Христа бросаю эту блевоту в конунга Сверрира!» И пока я делал это, Эйрик держал руку над железом и обливался потом…
– Ты правильно поступил, – сказал конунг. – Но он не упражняет ступни? – спросил он.
– Нет, – ответил Мартейн.
Сверрир нарушил слово, данное Эйрику. За день до испытания он послал меня на Нидархольм – я остался недовольным поручением – передать Эйрику его повеление: пройти босым по девяти раскаленным лемехам.
Эйрик молчал, пока я говорил. Я чувствовал, как у него холодели ступни.
Вот что я помню об одном молодом бонде из Сельбу:
Один молодой бонд из Сельбу сшил изящные маленькие кожаные башмачки своей жене. Но когда они стояли перед ним на столе, и жена потянулась, чтобы их надеть, ему стукнуло в голову, что башмачки слишком хороши для нее. Он забрал их и сказал, что пойдет в город конунга Сверрира и продаст их там высокородной даме перед ордалией. Он завернул башмачки – она плакала у него за спиной, – ушел и проспал всю ночь на сеновале, где были мыши. Проснувшись утром, он увидел, что мышь прогрызла дырку на одном носке.
Тут уж заплакал он.
Все же он отправился в Нидарос, раздобыл иглу и заштопал носок на башмаке. Но их все равно никто не купил.
Он долго пил в кабаке и потом поплелся восвояси.
Но жена отказалась носить башмачки.
Вот что я помню об одном человеке и его молодой дочери в Нидаросе:
В городе конунга Сверрира был один старик, он торговал луком и у него была юная дочь, помогавшая ему в огороде. Старик соорудил два навеса недалеко от церкви святого Петра. Под одним он сам собирался продавать лук всему люду, стекавшемуся к церкви посмотреть на Эйрика, конунга и их свиты, под другим – его дочь. Было раннее утро судного дня, старику предстояло много работы. Нужно было отнести лук, и ему понадобилась помощь дочери. Но та спала глубоко и безмятежно. Он присел рядом с нею, она лежала, натянув одеяло до подбородка, и слегка улыбалась во сне. Он наклонился, чтобы откинуть одеяло, но передумал и вышел взглянуть на солнце, восходящее над горами. Затем вернулся и вздохнул – он не мог больше ждать. Она была так дорога ему. Юная, она нежилась во сне, сколько было возможно. Он наклонил голову и прочел краткую молитву, прежде чем разбудить ее.
Потом они пошли продавать лук всему люду, стекавшемуся посмотреть на испытание железом.
Рано на рассвете Эйрик и его свита плывут с Нидархольма, и пение монахов на борту возносится над морской зыбью. На корме самого большого корабля кто-то стоит, воздев руки над головой, на фоне дождя и серого неба. Вдоль берега стоят люди конунга Сверрира и молчат. За ними горожане и бонды, собравшиеся из округи. Струги поднимаются вверх по реке, человек с простертыми руками все еще возвышается на корме, и теперь я вижу: человек этот сам Эйрик. С обритой головой, в сером одеянии, кающийся, босой, он ступает на землю, по-прежнему воздев руки. Падает на колени. Поднимается, склонив голову, – вперивает взор в черную землю Господню, принимает Его теплый дождь по темени, вдруг обращает лицо к небесам – и ничком бросается в пыль. Лежит неподвижно, затем ползет вперед и целует траву – раз, потом еще, и в третий раз. Медленно встает. Складывает руки. И громко молится.
Так стоит он долго – и позади монахи, раскачиваются и поют. Дружинники его свиты застыли, подняв щиты на плечо, – с неподвижными, благоговейными, вытянутыми лицами, – точно вырезанные из дерева и натертые жиром и мазью. Я вижу их словно через завесу воды – и впереди, в туманной дымке – человека с обритой головой, макушка его блестит, как серебро. Он снова падает ниц и целует корни травы.
Длинная процессия из воинов и монахов во главе с Эйриком, пленником собственного высокородного происхождения, медленно шествует к церкви святого Петра. Они идут между рядами людей конунга Сверрира – не глядя друг на друга – и между горожанами и бондами, напирающими сзади. Многие падают на колени и поют. Пение нарастает, как шторм в узеньких улочках:
Amplius lava те
ab inguitata mea,
et a peccato meo
tnunda me… [Многократно омой меня
от беззакония моего,
И от греха моего
очисти меня… (лат.)
(Псалом 50, стих 4)]
Вновь и вновь, народ и монахи, и вот служители церкви образуют кольцо вокруг человека в покаянном рубище и дают ему в руки тяжелый крест. Похоже, что тот сгибается под его тяжестью, но все же смело воздевает его к небесам. Крест грубо выструган и сколочен гвоздями, простой, но святой. Смертный человек только после строжайшего говения осмелится поднять этот крест, который он недостоин нести. Затем Эйрик опускается на землю. Раскидывает руки и лежит неподвижно, как живой крест в пыли, колотит кулаками по земле, бьется головой, – изнуренный поднимается, шатается, но стоит – чело проясненное, излучает внутренний свет, – и он поет. Теперь я могу выделить его голос, он ведет песню – как воин с копьем во главе войска, когда победоносно бросается на врага:
Amplius lava те
ah inguitata mea,
et a peccato meo
munda me…
Он снова хватает крест, с торжеством поднимает его, он – торжествующий носитель Креста Господня, больше не шатается, уверенно шествует во главе процессии монахов к церкви святого Петра в городе конунга Сверрира.
Там стоят кузнецы. Конунг распорядился поставить горны. Их шесть, по три с каждой стороны мощеной дорожки, ведущей к церковному порталу. В горнилах разведен огонь, пламя хлопает на ветру, чуть накрапывает дождь, и слышится шипение, когда капли падают на уголья. Лежат лемехи. Кузнецы потны и черны от сажи, в правой руке молоты, главы молотов покоятся на наковальнях. Дурно пахнет, – это кипящий пот, или, может быть, кто-то нарочно плеснул конской мочи, чтобы испортить воздух? Увидев их – кузнецов и горны, почувствовав жар от огня, Эйрик передает крест ближайшему монаху. На лице появляется просветленное выражение. Он идет к первому кузнецу, смиренно кланяется и благословляет его. Склоняется над огнем, так низко, что я содрогаюсь, – и осеняет его крестным знамением. Нагибается еще ниже, губами к огню и краснеющему железу, которое покоится в огне, дожидаясь его. Выглядит так, будто он собирается поцеловать железо. Стоит, нагнувшись, потом выпрямляется, еще раз осеняет себя крестным знамением и идет дальше, к следующему горну.
Я содрогаюсь. Пот струится по спине и груди, застилает глаза, я вынужден стереть испарину. Эйрик благословляет всех шестерых кузнецов, он так кроток на вид, – вновь склоняется над каждым огнем, словно просит гореть жарко и рьяно. Опять возвращается к церковной ограде. Встает на колени. И так, на коленях, ползет меж двух рядов кузнецов и двух рядов горнил, окруженный дружинниками и монахами. Он поет – тихо, но горячо. У входа в церковь стоит преподобный Торфинн и приветствует Эйрика.
Должен прийти конунг Сверрир. Но он не идет. Тем временем дождь усиливается, и капли шипят, падая на железо и в пламя, и сажа начинает течь по лицам кузнецов. Мы стоим и ждем конунга Норвегии. Он не идет. Псалмы уже все перепеты, и непрерывно поющие монахи затягивают их сначала. Эйрик стоит впереди с воздетыми руками. Я замечаю, как он утомлен, – опускает руки и садится на колени. Склоняет голову – отдыхает. Это незаметно и выглядит так, словно он погружен в молитвенный экстаз. Монахи