понюхать и потрогать. Несмотря на всю свою нищету, эта порочная женщина, которая вполне могла бы проучить жену молодого графа, обладала широкой душой. Какой ослепительный дар преподнесла она мне! Как нетрудно понять, она уберегла мою невинность, расправившись с моим отрочеством подобно тому, как свистящий снаряд разнес вдребезги папин вагон. Лишь отравительница способна привести отравленный ум к зрелости.
Из нас двоих отцу первому пришлось сменить место проживания и перебраться из поместья Ардант в Сен-Мамес. В тот день, когда он уехал от нас, Мама, бедняжка, убеждала меня, что в Сен-Мамесе ему будет намного лучше. Она, конечно, не знала, как рад я был папиному отъезду, хотя в то время я даже не догадывался, что очень скоро последую по стопам его единственной ноги. Дело в том, что моя тайна в конце концов стала чрезмерной даже для многострадальной Мамы. Так что, несмотря на лягушку, войну, вдову и отравительницу, мы с моим бедным Папочкой еще до конца не расквитались, как станет ясно позднее.
Граф? Ах да, этот храбрый, добрый, прославленный муж так и не вернулся на родину. Его имя было первым высечено на нашем деревенском памятнике, как он того и желал. Ведь обязанность нашей разгромленной аристократии – вести за собой наше разгромленное население.
2
Сен-мамес
Я всегда был глубоко убежден в том, что о моем, так сказать, переселении из поместья Ардант в Сен- Мамес распорядилась вдова молодого графа. У этой женщины, несомненно, имелось достаточно поводов для мести юному Паскалю, как меня тогда называли, особенно – в те первые годы, когда ее вдовство налагало запрет на женственность. Невинный младенец, который однажды появился на пороге ее будуара, не шел ни в какое сравнение с физически развившимся мальчиком, чья мужественность, вопреки ее различным формам (или благодаря им), уже стала притчей во языцех в этом имении, лишенном, подобно множеству других, большей части мужского населения. Наверное, неграмотные старички, которым возраст и сообразительность помогли спастись от великой бойни, шутливо переговаривались между собой, перекатывая во рту пожелтевшие сигареты и шлепая себя по ляжкам, стоило им проведать, что я опять доверился матери крошки Кристофа, которая сама распространяла слухи о моих оригинальных подвигах. Она, конечно, радовалась тому, что у нее был я, а жена молодого графа наверняка ей завидовала. И, зная об Армане от моей бедной Мамы, графиня, вероятно, втайне распорядилась о моем отъезде из поместья Ардант – ради моего же блага, как она, очевидно, сказала самой себе и Матушке, не веря ни единому своему слову.
Но чудесная ирония состоит в том, что слова, которым она не верила, оказались правдой, хотя она так и не узнала об этом. С самого начала я молчаливо соглашался с тем, что любые декорации, предусмотренные для того или иного периода моей жизни, на самом деле способствовали моему благополучию и приводили к наиболее полному выражению моей тогдашней жизни. Так, поместье Ардант идеально соответствовало моему счастливому детству, Сен-Мамес – ранним этапам созревания, а бордель мадам Фромаж – растущим интересам молодого человека. Аристократическое имение, богадельня и – публичный дом, где я одно время служил консьержем и стал любимцем мадам Фромаж, а также других женщин, с которыми быстро нашел общий язык. Всех этих декораций я не искал, но с радостью принимал их как ироничное соответствие между моим местом проживания и моей сущностью.
Боялся ли я Сен-Мамеса? Вовсе нет. Предназначены ли места, подобные Сен-Мамесу, для защиты таких, как я, от скептиков или же для защиты скептиков от таких, как я, – это не имеет отношения ко мне, Арману и к тем умственным качествам, которые нас объединяют. С возрастом я извлекал все большую выгоду из той иронии, за которую не отвечал. Во-первых, если ты попал в Сен-Мамес, значит, тебя приняли таким, каков ты есть. Таким образом, с самого начала все знали, что я – мальчик с лягушкой в животе. И этот факт вызывал не больше удивления и любопытства, чем если бы я носил под мышкой свою отрубленную голову. Но самая злая ирония заключалась в том, что святой Мамес, именем которого названа богадельня, был покровителем… живота. Начиная с тех, кто страдал легкими резями внизу брюшной полости, и заканчивая теми, кто корчился от боли, не в силах ни есть, ни избавиться от того, что по неразумию съел, – все эти жертвы колик стекались сюда для поклонения св. Мамесу и молили о помощи, подобно тому, как другие армии страждущих приползали к многоразличным святыням в надежде оставить там свои костыли.
Скучал ли я по Маме? Конечно, скучал – с самого начала – и удивлялся, почему она ни разу не навестила меня и не прислала хотя бы пару нежных, ободряющих слов на бумаге. Между нами воцарилось загадочное молчание. Возможно, она думала, что я уже взрослый и способен обходиться без нее, хотя это невозможно и печалит меня даже сейчас. Или, быть может, лишившись меня и Папы, она не могла вынести той пустоты, которую усиливала одна лишь мысль о нас обоих. Но мне страшно хотелось увидеть, как Мама заходит в Сен-Мамес и разыскивает меня, с улыбкой на лице и плетеной корзинкой, наполненной вареньем, которое она сама приготовила из чудесных фруктов поместья Ардант! Но она так ни разу и не пришла, и я не услышал звуков ее голоса. Я лежал, не смыкая глаз, и плакал. И мне хотелось, чтобы причиняемая Арманом боль раз и навсегда изгладила из памяти все воспоминания о Маме, оставив после себя лишь пустоту, но этого, естественно, не произошло. В то время мне было лет двенадцать-четырнадцать, и я уже крепко стоял на пороге первой зрелости.
Мне всегда особое удовольствие доставляло встречать в своем окружении какую-нибудь женщину, которая напоминала или даже заменяла мне Маму, а также папиного двойника. В Сен-Мамесе этот родительский повтор принял облик доктора Шапота, внешне похожего скорее на директора банка, нежели богадельни, и женщины, которая, по крайней мере, номинально была его супругой. Мадам Шапот. Мари- Клод. Ходили слухи, что она сама когда-то, еще до приезда д-ра Шапота, была пациенткой Сен-Мамеса, иными словами, однажды он увидел, как она истерично смеется и рвет на себе волосы, и женился на ней, чтобы положить конец этому безобразию. Я никогда не поверил бы этим сплетням, если бы все те годы, пока она жила среди нас в качестве жены доктора, вплоть до ее исчезновения, – а она действительно исчезла вместе с самым грубым и бессердечным из санитаров, – мадам Шапот не совершала странных выходок, доставлявших ей огромное наслаждение. Разъезжая на своем старом черном велосипеде, – ее длинный подол развевался, а звонок трезвонил, – она смеялась и махала всем нам, проносясь мимо, зычно и радостно окликала нас и, оторвав пятки от педалей и широко расставив ноги, мельком показывала то, что обычно скрывали ее длинные юбки. Конечно, эти велосипедные поездки вполне можно было бы счесть пережитком прошлого мадам Шапот, когда она еще была пациенткой больницы.
Как вы уже знаете, я не удостаиваю правдоподобие даже беглым одобрительным кивком. На самом деле чем неправдоподобнее события моей жизни, тем лучше. И это сразу же подводит меня к истории с Папой. Ни один из нас не знал о присутствии другого в этой знаменитой перенаселенной лечебнице, хотя мы оба провели там уже много лет: он вынашивал жалость к самому себе и скрытую в ней жестокость, а я почивал на лаврах Армана. Но однажды, вопреки любым расчетам, около полудня, на посыпанном гравием пустыре между двумя зданиями с решетчатыми окнами, мы встретились: Папа стоял на костылях, а я не так уж сильно отличался от Головастика, которым оставался всегда, несмотря на прибавку лет, фунтов и футов. Он замер. Его фигура отбрасывала уродливую тень. При виде меня он не выказал удивления. А затем, словно время и наши недостатки над нами не властны, пристально посмотрел на меня, облизал губы и сказал: