Уильям Дин Хоуэллс
ВОЗВЫШЕНИЕ САЙЛАСА ЛЭФЕМА
1
Когда Бартли Хаббард пришел взять у Сайласа Лэфема интервью для серии «Видные люди Бостона», которую взялся закончить в «Событиях», заменив в этой газете того, кто эту серию задумал, Лэфем, заранее договорившись, принял его в своем кабинете.
— Входите, — сказал он журналисту, увидя его в дверях конторы. Он не встал из-за бюро, за которым писал, а в виде приветствия протянул Бартли левую руку и кивнул своей крупной головой на свободный стул. — Садитесь! Через минуту освобожусь.
— Не спешите, — сказал Бартли, сразу почувствовав себя свободно. — Время у меня есть. — Он вынул из кармана блокнот, положил его на колено и принялся чинить карандаш.
— Готово! — Лэфем пристукнул большим волосатым кулаком конверт, который только что надписал. — Уильям! — кликнул он мальчишку-рассыльного, и тот взял письмо. — Отправить немедленно. Итак, сэр, — продолжал он, повернувшись на вращающемся стуле, обитом кожей, и оказавшись так близко к Бартли, что их колени почти соприкасались. — Итак, вам нужны моя жизнь, смерть и перенесенные страдания, а? молодой человек?
— За этим я и пришел, — сказал Бартли. — Кошелек или жизнь!
— Думаю, моя жизнь без моих денег вам бы не понадобилась, — сказал Лэфем, точно не прочь был продлить это вступление.
— Мне нужно то и другое, — сказал Бартли. — Ваши деньги без вашей жизни мне тоже ни к чему. Но публике вы ровно в миллион раз интереснее, чем если бы не имели ни доллара; это вы знаете не хуже меня, мистер Лэфем. Чего тут ходить вокруг да около.
— Да, — сказал Лэфем несколько рассеянно. Толчком своей большой ноги он закрыл дверь матового стекла, отделявшую его убежище от клерков, сидевших в общей комнате.
«Внешность Сайласа Лэфема, — написал Бартли в очерке, героя которого он сейчас изучал, терпеливо ожидая, чтобы тот заговорил. — Внешность Сайласа Лэфема типична для преуспевшего американца. У него волевой квадратный подбородок, лишь частью скрытый короткой рыжеватой с проседью бородой, доходящей до краев твердо сжатого рта. Нос у него короткий и прямой; лоб большой, но более широкий, чем высокий; в голубых глазах светится то доброта, то непреклонность, смотря по настроению. Роста он среднего, сложения плотного; в день нашей встречи он был скромно облачен в рабочий костюм из синей саржи. Голова на короткой шее несколько наклонена вперед и неохотно подымается на массивных плечах».
— Я ведь толком не знаю, с чего мне начать, — сказал Лэфем.
— Начните с вашего рождения; этим обычно начинает большинство из нас, — ответил Бартли.
Голубые глаза Лэфема блеснули как знак того, что он оценил юмор.
— Не знаю, надо ли забираться так уж далеко, — сказал он. — Но стыдиться тут нечего, родился я в Вермонте, на самой канадской границе, так что мог и не оказаться американцем по праву рождения, но уж американцем должен быть обязательно. Было это — погодите-ка — почти шестьдесят лет назад; сейчас у нас 75-й, а то было в 20-м. Словом, я прожил пятьдесят пять лет, и
— Летом — полевые работы, зимой — школа, все как водится? — вмешался Бартли.
— Как водится, — повторил Лэфем, не очень довольный непочтительной подсказкой.
— Родители, разумеется, бедняки, — подсказал журналист. — Ходили босой? Терпели всевозможные лишения в детстве, которые вдохновили бы юного читателя на такой же путь? Я сам сирота, — сказал Бартли с цинической фамильярностью.
Лэфем поглядел на него и сказал с достоинством:
— Если это все шуточки, то моя жизнь вам не интересна.
— Что вы, очень, — сказал, не смущаясь, Бартли. — Увидите, как хорошо все получится. — Так оно и получилось в интервью, опубликованном Бартли.
«М-р Лэфем, — писал он, — ненадолго остановился на своих ранних годах с их бедностью и лишениями, смягченными воспоминаниями о любящей матери и об отце, хоть и еще менее образованном, но столь же озабоченном будущностью детей. Это были смиренные люди, религиозные, как и все в то время, и безукоризненно нравственные; они преподали детям простые добродетели Старого завета и „Альманаха Бедного Ричарда“.
От этой насмешки Бартли не мог удержаться; но он надеялся, что Лэфем не силен в литературе, а большинство других сочтет это за искренний репортерский пафос.
— Видите ли, — объяснил он Лэфему, — все эти факты для нас — материал, и мы привыкли их сортировать. Бывает, что наводящий вопрос извлекает массу фактов, о которых сам человек и не вспомнил бы. — Он задал несколько вопросов и из ответов Лэфема составил историю его детства. «М-р Лэфем, не задерживаясь на своих ранних лишениях, тем не менее упомянул о них с глубоким чувством, и они все еще живут в его памяти». Это он добавил после; и когда Лэфем с его помощью миновал период нужды, лишений и стремления выбиться, трогательно одинаковый у всех преуспевших американцев, Бартли сумел заставить его забыть, что его прерывали, и он продолжал, получая немалое удовольствие от своей автобиографии.
— Да, сэр, — говорил Лэфем с таким волнением, что Бартли уже не перебивал его, — человек не знает, чем была для него мать, а там уж поздно сказать ей, что он это понял. Моя мать, — тут он остановился, — у меня комок в горле, как вспомню, — сказал он, как бы извиняясь, и попытался усмехнуться. Потом продолжал: — Маленькая была, щупленькая, ростом со школьницу средних классов; а работала на целую семью мальчишек, да еще и стряпала на поденщиков. Стряпала, мыла, стирала, гладила, штопала с рассвета до темна. Я хотел сказать, и с темна до рассвета, потому что не знаю, когда она спала. Как-нибудь ухитрялась. И в церковь успевала ходить, и учить нас читать Библию, и толковать ее на старый манер, то есть вкривь и вкось. Хорошая была женщина. Но когда вспоминаю ее на коленях, то не в церкви, а словно ангела на коленях передо мной; моет мои бедные грязные ноги — ведь я день-деньской бегал босиком, — чтобы спать лег чистым. А было нас шестеро, все мальчишки, один к одному, и так она обихаживала каждого. Как сейчас помню, как моет мне ноги. — Бартли взглянул на ноги Лэфема в ботинках огромного размера и тихонько присвистнул. — Мы ходили все в заплатах, но не в лохмотьях.
Бартли скрыл за блокнотом зевок и, если бы мог говорить откровенно, сказал бы Лэфему, что интервью не распространяется на предков. Но Бартли научился сдерживать нетерпение и показывать вид, будто интересуется отступлениями своих жертв, пока ему не удавалось быстро перевести разговор.
— Да, скажу я вам, — произнес Лэфем, тыча перочинным ножом в лежавший перед ним блокнот. — Нынешние женщины плачутся, что жизнь у них пустая, неинтересно им. А рассказать бы им, как жилось моей матери. Много чего я бы им порассказал.
Бартли воспользовался этим моментом.
— Так, значит, на той старой ферме вы и нашли залежи минеральной краски?
Лэфем понял, что надо ближе к делу.
— Нашел не я, — честно уточнил он. — Отец ее нашел. В яме из-под поваленного дерева. Его бурей выворотило. С огромным комом земли и с корнями. А на корнях налипла краска. Не знаю, отчего отец решил, что дело это денежное; но он так сразу подумал. Будь тогда в ходу выражение «не все дома», о нем бы так и говорили. Он всю свою жизнь хотел пустить эту краску в дело, а не получалось. Бедность кругом была такая, что и домов не красили. Куда же было девать краску? Мы сами над ним подшучивали. Отчасти поэтому все мы, как подросли, так и разъехались кто куда. Все мои братья подались на Запад; там и осели. Ну а я держался за Новую Англию и за старую ферму. И не потому, что залежи, а потому, что родной дом и отчие могилы. Вообще-то, — добавил Лэфем, чтобы не приписывать себе лишней заслуги, — сбыта для краски все равно не было. Вы можете проехать всю ту часть штата и купить сколько угодно ферм. Дешевле, чем обошлись бы одни только амбары. И вышло, что я сделал правильно. Старый дом содержу в порядке. Мы туда каждое лето ездим на месяц. Жене вроде там нравится, и дочкам. Виды уж очень красивые. Я