Остальные ничего о вас не говорили.
— А что подумали?
— Вероятно, то же, что и мы: что это просто неприятная случайность.
— Не место мне там было, — настаивал Лэфем. — Вы теперь захотите уйти? — спросил он резко.
— Уйти? — переспросил растерянно молодой человек.
— Да, уйти с работы. Больше со мной не знаться.
— Мне это и в голову не пришло! — воскликнул пораженный Кори. — Зачем мне уходить?
— Затем, что вы джентльмен, а я нет, и не пристало мне быть вашим патроном. Если хотите уйти, я знаю, где вас охотно возьмут. Отпущу вас, пока не случилось чего похуже. В обиде не буду. Могу устроить вас лучше, чем у меня, и устрою.
— О моем уходе не может быть речи, если вы сами этого не пожелаете, — сказал Кори, — если…
— Скажите отцу, — прервал его Лэфем, — что я все время чувствовал, что веду себя как пьяный негодяй, и весь день этим мучился. Скажите, пусть не замечает меня, если встретимся. Скажите, что я понимаю, что не гожусь в общество джентльменов, разве что по делам, да и то…
— Ничего подобного я говорить не стану, — ответил Кори. — И не могу больше вас слушать. То, что вы сказали, мне тяжело, вы не представляете, как тяжело.
— Почему? — удивленно воскликнул Лэфем. — Если я могу это выносить, вы и подавно!
— Нет, — сказал Кори, болезненно морщась, — это совсем другое. Вы можете себя обличать, если хотите; у меня есть причины отказываться это слушать, причины, почему я не могу вас слушать. Если вы скажете еще хоть слово, я вынужден буду уйти.
— Ничего не понимаю, — сказал Лэфем с изумлением, в котором даже растворился его стыд.
— Вы преувеличиваете случившееся, — сказал молодой человек. — Достаточно, и более чем достаточно, упомянуть об этом мне; а мне не пристало вас слушать.
Он шагнул к двери, но Лэфем остановил его; он был трагичен в своем самоунижении.
— Не уходите! Я не могу вас отпустить. Вижу, что я внушаю вам отвращение. Я не хотел. Я беру свои слова обратно.
— Вам нечего брать обратно, — сказал Кори, внутренне содрогаясь от зрелища такого унижения. — Но не будем об этом больше говорить — и вспоминать. Вчера там не было ни одного человека, кто подумал бы об этом иначе, чем мой отец и я; и на этом мы должны кончить.
Он вышел в общую комнату, не давая Лэфему удержать себя. Для него стало жизненной необходимостью думать о Лэфеме как можно лучше, а сейчас в его уме беспорядочно толпились мысли самые нелестные. Он вспомнил, каким тот был накануне в обществе дам и джентльменов, и вздрогнул от отвращения к его грубому хвастовству. Он осознал свою принадлежность к кругу, в котором родился и вырос, как человек осознает свой долг перед родиной, когда наступает враг. Взгляд его упал на швейцара в жилете и рубашке, запиравшего на ночь помещение, и он подумал, что Деннис не более плебей, чем его хозяин; что обоим свойственны грубые аппетиты, грубые чувства, грубое честолюбие, тупая кичливость, а разница состоит лишь в грубой силе, и, вероятно, швейцар был из них двоих менее грубым.
Даже добродетельная, вплоть до того дня, жизнь Лэфема раздражала молодого человека; он видел в этом плебейское незнание обычаев. Гордость его была оскорблена; все традиции, все привычные чувства, которые он в последние месяцы подавлял усилием воли, взяли над ним власть, и он не мог не презирать неотесанного мужлана, еще более мерзкого в своем унижении, чем в своем проступке. Он твердил себе, что он — из семейства Кори, словно это что-то значило; а между тем в глубине его души все время таилось нечто, чему он в конце концов вынужден будет сдаться и что покорно терпело сейчас его негодование, уверенное в своей конечной победе. Ему казалось, будто девичий голос защищал отца, отрицал один за другим все возмущенные обвинения, освещал все иным и более справедливым светом, давал надежду, подсказывал доводы смягчающие, протестовал против несправедливостей. То, что Лэфем никогда прежде не пил, и впрямь
Он запер свою конторку и быстро вышел на вечернюю улицу, без определенной цели и намерений, быстро шагая взад и вперед, надеясь найти выход из того хаоса, который представлялся ему то руинами, то обещанием чего-то доброго и счастливого. Спустя три часа он стоял у дверей дома Лэфема.
Временами задуманное им казалось немыслимым, а временами он чувствовал, что не в силах откладывать это ни минуты дольше. Он ясно понимал, как относятся его родные к семье Лэфемов, не пренебрегал этим и даже признавал, что они отчасти правы в том, что хотят, чтобы он не отчуждался от их общей жизни и традиций. Самое большое, что он мог признать, это то, что на их стороне не все основания и не вся правота; и все же он колебался и медлил, ибо этих оснований было не так уж мало. Ему не всегда удавалось убедить себя, что он может следовать только собственному желанию в деле, касающемся, в сущности, его одного. Он видел, сколь непохожи во всех привычках и идеалах дочери Лэфема; и несходство это не всегда было ему приятно.
Подчас он принимал все это очень близко к сердцу, убеждая себя, что должен отказаться от своих сокровенных надежд. В течение прошедших месяцев он неоднократно говорил себе, что не должен заходить дальше, и всякий раз, решившись на это, менял решение под тем или иным предлогом, сознавая, что сам придумывает этот предлог. Еще хуже было то, что он не сознавал, что может причинить боль еще кому-то, кроме себя и своей семьи; виной тому было его скромное мнение о себе; первый укол совести он ощутил, когда мать сказала, что не хочет дать Лэфемам повод думать, будто ищет с ними более близкого знакомства, чем он; но было уже слишком поздно. С тех пор он столько же мучился страхом, что это не сбудется, сколько тем, что это может сбыться; сейчас, глубоко взволнованный мыслями о Лэфеме, он был дальше чем когда-либо от тщеславной уверенности. Наконец положив конец своим сомнениям и колебаниям, он сказал себе, что пришел сюда, прежде всего чтобы увидеть Лэфема, доказать ему свою глубокую преданность и неизменное уважение и чем-то искупить черствость, которую проявил.
16
Открывшая дверь младшая горничная, канадка из Новой Шотландии, сказала, что Лэфем еще не вернулся.
— О! — воскликнул молодой человек, в нерешительности остановившись на пороге.
— Все-таки вы лучше войдите, — сказала служанка. — А я пойду спрошу, скоро ли его ждут.
Кори был в том состоянии, когда решение меняется от любой случайности. Он последовал дружескому совету младшей горничной; она провела его в гостиную и пошла наверх доложить о нем Пенелопе.
— Вы сказали ему, что отца нет дома?
— Да. А он, видно, огорчился. Я и пригласила его войти, а я, мол, спрошу, когда будет, — сказала служанка с тем живым участием, которое порой заменяет американской прислуге раболепную почтительность слуг в других странах.
Пенелопа слегка усмехнулась, взглянула в зеркало.
— Ладно, — сказала она наконец и сбросила с плеч шаль, в которую куталась, сидя над книгой, когда раздался дверной звонок. — Сейчас спущусь.
— Хорошо, — сказала служанка, а Пенелопа поспешно поправила волосы на своей маленькой голове, подняв их вверх, и повязала на шею алую ленту, оттенив свою смуглую бледность. Она прошлась по ковру с особой грацией, свойственной ее изящной фигурке, состроила себе в зеркале недовольную гримаску, достала из комода носовой платок, сунула его в карман и сошла вниз.
Гостиная Лэфемов на Нанкин-сквер была окрашена в два цвета, что полковник сперва хотел повторить и в новом доме; дверные и оконные рамы были светло-зеленые, а дверные панели — цвета семги; стены были оклеены серыми обоями; золотой багет делил их на широкие полосы, обведенные по краям красным; с потолка свисала массивная люстра под бронзу; каминная доска, над которой возвышалось зеркало, была покрыта зеленой репсовой скатертью с бахромою; тяжелые занавеси из того же репса свисали из-под