— Неужели еще какой несчастный был в такой беде? — спросила она с недоверием.
— Нет на свете горя, какого еще не бывало, — сказал пастор.
— Если такое приключилось у кого другого, я бы… я бы сказала… да, конечно… Сказала бы, пусть уж лучше… — Она остановилась.
— Страдает один, а не трое, если никто из них не виноват, — подсказал Сьюэлл. — Это разумно, и это справедливо. Как можно меньше страданий — вот решение, которое напрашивается само собою, и оно всегда брало бы верх, если бы наши понятия не были извращены традициями и фикциями, порожденными пустой сентиментальностью. Скажите, миссис Лэфем, разве именно такое решение не пришло вам сразу в голову, когда вы узнали, как обстоит дело?
— Да, да, оно у меня мелькало. Только я думала, что оно неправильное.
— А вам, мистер Лэфем?
— Именно приходило. Но я не знал, возможно ли…
— Да! — воскликнул пастор. — Все мы ослеплены, все ослаблены ложным идеалом самопожертвования. Он держит нас в своих сетях, и мы не можем из них выбраться. Миссис Лэфем, откуда взялось в вас убеждение, что пусть лучше страдают все трое, а не одна?
— От нее же самой. Я знаю, она скорее умрет, чем отнимет его у сестры.
— Так я и думал! — воскликнул с горечью пастор. — А ведь ваша дочь — разумная девушка?
— Да у нее разума больше…
— Конечно! Но в подобном случае мы почему-то считаем дурным обращаться к разуму. Не знаю, откуда этот ложный идеал, разве что из романов, которыми в какой-то степени отуманены и развращены все умы. Уж, конечно, не из христианства: оно его отвергает, как только с ним сталкивается. Ваша дочь, наперекор своему рассудку, считает, что обязана сделать несчастными и себя, и любящего ее человека и этим принести на всю жизнь несчастье и своей сестре; и все потому только, что сестра первая увидела его и он ей приглянулся! К сожалению, девяносто девять девушек и юношей из ста — нет, девятьсот девяносто девять из тысячи! — сочтут этот поступок благородным, прекрасным и героическим; а между тем в глубине души вы сознаете, что это было бы глупо, жестоко и возмутительно. Вы знаете, что такое брак; и чем он является без взаимной любви. — Лицо у пастора пошло красными пятнами. — Я теряю всякое терпение! — продолжал он с жаром. — Ваша бедная девочка внушила себе, что ее сестра умрет, если не получит того, что ей не принадлежит и чего никакая сила в мире и ни одна душа в мире не могут ей дать. Да, сестра будет страдать — жестоко! — страдать будут и ее сердце и ее гордость; но она не умрет. Будете страдать и вы от жалости к ней, но вы должны исполнить свой долг. Вы должны помочь ей смириться. Если вы сделаете меньше, тут уж будет ваша вина. Помните, что вы избрали правильный, единственно правильный путь. И да поможет вам Бог!
19
— Он все верно сказал, Персис, — осторожно заметил Лэфем, садясь в коляску рядом с женой и медленно направляясь к дому в сгустившихся сумерках.
— Да, сказал-то он все верно, — признала она. Но добавила с горечью: — Но легко ему было
— Может, сперва поужинаем? — робко спросил Лэфем, вставляя ключ в замок.
— Нет. Я не могу терять ни минуты. А иначе и совсем не сумею.
— Слушай, Персис, — сказал ее муж с нежностью. — Давай-ка
—
Она открыла дверь и быстро пошла к себе наверх, мимо Айрин, которая вышла в холл, услышав звук ключа в двери.
— Сдается мне, мать хочет поговорить с тобой, — сказал Лэфем, глядя в сторону.
Айрин вошла в комнату сразу вслед за матерью, которая не успела даже снять шляпу, а накидку еще держала в руках. Мать обернулась и встретила удивленный взгляд дочери.
— Айрин! — сказала она резко, — придется тебе кое-что вытерпеть. Мы все ошибались. Вовсе он тебя не любит. И никогда не любил. Так он сказал Пэн вчера вечером. Он
Слова падали как удары. Но девушка приняла их не дрогнув. Она стояла неподвижно, только нежно- розовый румянец отхлынул от лица, и оно стало белым. Она не проронила ни слова.
— Что ж ты молчишь? — крикнула мать. — Ты, верно, хочешь меня убить, Айрин?
—
И вышла из комнаты. Пока она подымалась наверх, где были комнаты ее и сестры, мать растерянно шла вслед. Айрин вошла в свою комнату и вышла, оставив дверь открытой и газовый свет зажженным. Мать увидела, что она выбросила кучу каких-то вещей из ящиков секретера на его мраморную доску.
Она прошла мимо матери, стоявшей в дверях.
— Иди и ты, мама, если хочешь, — сказала она.
Не постучав, она открыла дверь в комнату Пенелопы и вошла. Пенелопа, как и утром, сидела у окна. Айрин не подошла к ней; направившись к ее секретеру, она положила на него золотую заколку для волос и сказала, не глядя на сестру:
— Эту заколку я купила сегодня, потому что у его сестры такая же. К темным волосам она подходит меньше; но возьми. — Потом заткнула какую-то бумажку за зеркало Пенелопы. — А это — то самое описание ранчо мистера Стэнтона. Ты, верно, захочешь прочесть. — Потом положила рядом с заколкой увядшую бутоньерку. — Это его бутоньерка. Он ее оставил у своей тарелки, а я потихоньку взяла.
В руке у нее была сосновая стружка, причудливо перевязанная лентой. Она подержала ее, потом, глядя в лицо Пенелопы, молча положила ей на колени. Повернувшись, прошла несколько шагов и пошатнулась, чуть не упав.
Мать кинулась к ней с умоляющим криком:
— О Рин! Рин!
Айрин оправилась, прежде чем мать подбежала к ней.
— Не трогай меня, — сказала она ледяным тоном. — Мама, я пойду сейчас оденусь. Пусть папа со мной пройдется. Я здесь задыхаюсь.
— Айрин, деточка, не могу я тебя отпустить, — начала мать.
— Придется, — ответила девушка. — Скажи папе, пусть скорее ужинает.
— Бедный! Не хочет он ужинать.
— Об этом я говорить не хочу. Скажи ему, пусть одевается.
И она снова ушла.
Миссис Лэфем с отчаянием взглянула на Пенелопу.
— Ступай скажи ему, мама, — сказала та. — Я бы сама сказала, если б могла. Раз она может ходить, пускай. Это для нее самое лучшее. — Пенелопа не двигалась. Она даже не стряхнула с колен причудливую вещицу, слабо пахнувшую сухими духами, которые Айрин любила держать в своих ящиках.
Лэфем вышел на улицу со своим несчастным ребенком и сразу начал что-то ей говорить, горячо и бессвязно.
Она милосердно остановила его.
— Не надо, папа. Я не хочу разговаривать.
Он повиновался, и они шли молча. Бесцельная прогулка привела их к новому дому на набережной Бикона; она остановила его и остановилась сама, глядя на дом. Леса, так долго безобразившие дом, уже убрали, и в свете газового фонаря видна была безупречная красота фасада и многих тонких архитектурных деталей. Сеймур добился всего, чего хотел; да и Лэфем явно не поскупился.
— Что ж, — сказала девушка, — я никогда не буду жить в этом доме. — И пошла прочь.
— Еще как будешь, Айрин, — сказал Лэфем упавшим голосом, едва поспевая за ней. — И не раз будешь здесь веселиться.
— Нет, — ответила она и больше об этом не заговаривала. Об их беде они не сказали ни слова.