Снова степь, простор, теплынь. Снова еще одно бывшее «дворянское гнездо» — степное именье графов Воронцовых Серебряные Пруды. Простенькое, деревенское поместье в 35 километрах от районного центра Фролова Сталинградской области с железнодорожным узлом Арчеда. По соседству с нами встал на короткую передышку эвакогоспиталь, попавший под тяжелую бомбежку, потерявший половину медперсонала. Госпиталь не просто отдыхает — он комплектуется. Время от времени появляется у нас значительная, голубоглазая, с черной волной коротко стриженых волос средних лет женщина — майор медицинской службы, начальник госпиталя. У нее ранение в позвоночник, она ходит в гипсовом корсете и на костылях. Приходит худощавый немногословный главный хирург. Мое знакомство с ним начинается с неожиданной стычки. У наших дежурных отрядов в Серебряных Прудах появляется новая обязанность — возить из колодца воду на кухню. Вообще воды здесь, что совершенно не типично для степи, достаточно: усадьбу окружают девять светлых проточных прудов, откуда и название. После революции здесь был, разумеется, санаторий, в первые дни войны он опустел. Но вода в прудах считается непригодной для питья, возим ее из колодца. От санатория нам достался коняга-водовоз по кличке Битючка. Надо полагать, что в раннем возрасте называли его Битюгом, потом, с годами, переделали в Битючку. Коняга наш — добродушное милейшее существо, я и сама была непрочь при наличии свободной минутки повозить на нем воду, но свободных минуток было мало, а воды нужно много, и начальниками Битючка стали обожатели лошадей Володя Николаев, по-артековски «Vaike», и Адольф Тамм, по-эстонски «Mulk», а по-артековски Муля — весёлый смешливый тринадцатилетний человек из Вильяндимаа. Володю и Мулю любил весь Артек, а Володя и Муля любили Битючку, как близкую родственницу, носили коняге из столовой лакомые подсоленные кусочки хлеба, мужественно урезая свою порцию. И Битючка относился к ребятам, как мог бы относиться добрый благодарный человек.
В очередное дежурство возвращаюсь с ребятами с очередной прополки точно к; обеду, привычно полагая, что кухня давно обеспечена водой, что Битючка, обласканный нашими водовозами, отдыхает, что столы накрыты — словом, и это мое дежурство идет, как по маслу. И — вдруг вижу издалека надрывающегося от полно налитой бочки Битючку и плетущихся следом Володю и Мулю. Нарушают режим. Мучают Битючку. Гнев во мне клокочет вулканом, я бегом догоняю ребят и мечу громы.
— Нина, вы только послушайте, — пытаются пробиться сквозь мою тираду мальчишки. Я остываю и узнаю — лошадь взяли военные. Так. Без моего, дежурной вожатой, ведома! Лечу в расположение воинской части, спрашиваю так, чтобы голос не предвещал ничего хорошего:
— Кто ответственный в части?
— С вашего разрешения — я, — представляется майор. — Где Битючка? Кто вам разрешил взять Битючку?!
— О ком вы говорите?
— Повторяю — о Битючке. Вы же военные, и вы же срываете дисциплину в лагере…
— Минутку, минутку, вы из Артека? Битючка — надо полагать, ваша лошадь? Я — главный хирург госпиталя, майор Мартынов, у нас много раненых, и очень нужна вода. Вас интересует, как вы изволили выразиться, Битючка? Нам его разрешил взять ваш старший вожатый Владимир Дорохин.
Надо хоть с какой-то тенью достоинства отступать.
— Простите, я не знала. Но прошу, по крайней мере, не наливать полную бочку, Битючка к этому не привык.
— Как же вы далеки от всего, что происходит на фронте, — вдруг грустно говорит майор. — Хорошо, мы будем по мере сил и возможностей беречь вашего Битючку…
Нам предстояло прожить здесь два месяца. Благодаря дневникам легко вспомнить — кто чем занимался: Володя и Муля ведали конем, водой и дровами, Володя Аас — электричеством, Харри Лийдеман с занятным прозвищем «Тюрк», возникшем из-за тюбетейки с кисточкой, был прекрасным пекарем, а Виктор Кескюла переплетал книги и делал нам всем такие блокноты, от которых я и теперь бы не отказалась, и дарились они к праздникам и на дни рождения. Это были ответственные товарищи. Остальные входили в бригады дровосеков, кухонных рабочих, «колхозников» — мы и здесь ходили пропалывать поля. Деньги, заработанные ребятами, по-прежнему переводились в фонд помощи фронту.
В один прекрасный вечер меня вызвал начальник лагеря и сказал:
— Троих ваших ребят приглашают в Москву, на антифашистский митинг эстонской молодежи. Кандидатуры обсудите на сборе группы самым ответственным образом, потом позовете меня.
Собираю ребят, рассказываю. Гвалт поднимается ужасный — все хотят екать в Москву, все сразу обижены. Как установить хотя бы просто тишину? Видно, надо дать им выкричаться. Они говорят все сразу, я молча жду. Наконец успокоились, говорят мне:
— Лучше, если вы решите.
— Ничего подобного не будет. Сами предлагайте, сами решайте.
Опять шум. Некоторые девчонки всхлипывают.
— Да опомнитесь же, — говорю я, — и не предлагайте Володю Ааса, Ланду, Айно, Виктора, никого, кто занят ежедневной и постоянной работой в лагере.
Тишина. Думают. Я тоже маюсь — думаю и о них и о себе — меня же не пошлют, и останусь я тут трястись за ребят. Тем временем кто-то разумно предлагает послать в Москву Салме Кару. У меня сердце уходит в пятки — она из младших, пугаюсь за нее. Салме встает, говорит дрожащим голосом:
— Я, наверное, недостойна…
— Достойна! — уже хором кричат мои голубчики.
— Кальо Полли! Он такой тихоня, никогда ничего не нарушает, и всех слушается, и хорошо рисует.
— Тамару Крончевскую! Вдруг Салме и Кальо не справятся с русским языком.
Проголосовали. Повздыхали. Успокоились. Зову начальника лагеря, рассказываю. Он в общем согласен — народ и в самом деле симпатичный, надежный, достойный.
— Только о переводчике зря заботились, Нина поедет с ребятами сама, ее лично пригласили.
Сердце начинает здорово стучать — значит, кто-то из ЦК ЛКСМЭ меня вспомнил. Вообще-то, до этого было полное молчанье, если не считать, что в августе 1941 я получила сразу за три месяца свою зарплату комсорга ЦК. Так как на переводе не было ни единого мне адресованного слова, то я и раздала эту зарплату ребятам на мороженое, карандаши и тетради: мне деньги были не нужны, вожатые тоже были на артековском попечении. С тех пор меня забыли наглухо — так мне казалось. Я еще не знала, что после августа 1941 года меня больше некому было помнить в ЦК ЛКСМЭ…
Группа сидит, сочиняет для Салме речь от всех нас. Я получаю на кухне продукты. Уезжаем. Ни одной бомбежки по дороге! Станции на линии Сталинград — Москва все целы, только для маскировки камуфлированы черно-зелеными извилистыми полосами. Мы уже знаем, что во время воздушных налётов при такой разрисовке здания сверху кажутся слившимися с землей.
Москва 1942 года. У каждого дома штабеля мешков с песком для тушения пожаров, для защиты от бомб. В подъездах бочки с водой, совки, лопаты., Все в строгом порядке. В городе чисто, мало движения, почти нет автомобилей. Пережившая суровую осень 1941 года, выстоявшая Москва становится еще более дорогой сердцу.
Поселяемся в Собиновском переулке, в эстонском Постпредстве встречаю не очень близких знакомых — конечно, о моей родной деревушке никто ничего не знает. Узнаю о гибели руководства ЦК эстонского комсомола… О блокаде Ленинграда. Утром слышу по радио стихи Ольги Берггольц. Потом диктор читает перевод из Джамбула: «Ленинградцы, дети мои! Ленинградцы, гордость моя»… Непонятностью, холодной пустотой веет от слова «блокада». Что это такое — мы, ведь узнали подробно только после войны. В ту минуту просто верится — Ленинград выстоит, иначе нельзя, не может быть.
В Москве мы заняты все время — встречаемся с членами правительства ЭССР, они живут, в Постпредстве. Нас приглашают в ЦК ВЛКСМ — рассказываем о военном Артеке. Потом я впервые в жизни иду на улицу Правды, в редакцию «Пионерской правды», там у меня(!) берут интервью об Артеке, просят писать им. Я так ни разу ничего и не написала. И тем не менее улица Правды была мне на роду написана: в системе издательства «Правда» я работаю вот уже тридцать пять лет подряд — сначала собкором «Комсомольской правды» по ЭССР, потом собкором «Огонька» по Прибалтике…
Салме выступала на митинге, я сидела в зале и гордилась ребятами. Салме начала было волноваться перед выступлением, мы на нее сообща прикрикнули, Салме волей-неволей осмелела и говорила хорошо,