стать просто бедной замухрышкой.

Я возненавидела загар. Возненавидела фотомоделей — длинноногих девиц с бронзовой кожей, парней с обнаженными торсами и выпирающими кубиками пресса.

Мне нравилась Флоренция, я часто ездила туда после двадцати лет. Но во Флоренции плюнуть некуда было из-за бесстыдно выставленного напоказ загара: город кишел привлекательными, улыбающимися и счастливыми сексуальными, а главное — загорелыми молодыми людьми в откровенных шортах и рубашках. Они были повсюду, и я ненавидела их.

Подлинное удовольствие я получала, рассматривая скульптуры Донателло и Джамболоньи в Барджелло и Давида Микеланджсло — в Академии. Я наслаждалась видом обнаженных мускулистых тел; модели, с которых их лепили, может, и щеголяли бронзовым загаром, но от меня его скрывал мрамор.

Даже сейчас, много лет спустя, мне кажется оскорбительным сам факт такой особенности моей кожи. Несправедливо, что у одних кожа поглощает солнечные лучи свободно, будто легкие — кислород, никогда не сохнет и не шелушится, а у меня, у меня…

Давай дальше, Лена.

Но как бы там ни было, я всегда умудрялась сохранять форму. Я была худая и жилистая. В университете меня за уши нельзя было оттащить от беговой дорожки — я пробегала по десять, по двадцать миль. Однако собственное тело мне не нравилось — и я не знала почему. Мои осанка и походка всегда говорили за меня: Я Такая, Какая Есть.

А самое ужасное — кроме бледной кожи и веснушек — то, что после стольких лет здорового образа жизни: тренировок, диет, исключавших красные вина, сыры с плесенью, эклеры, ночные объедаловки мороженым, жареные сосиски и хрустящие тосты на завтрак, жирные мясные соусы под вино, мадейру, портвейн или бренди — после стольких лет умеренности у меня в сорок четыре года случился обширнейший инфаркт. С летальным исходом. Это, мать вашу, несправедливо.

Инфаркт и веснушки — две самые отвратительные вещи в моей жизни.

Я — бог

И вы тоже

Получив диплом Эдинбургского университета, я двинулась дальше — в Оксфорд, за степенью доктора философии. Я выбрала предметом изучения историю науки — а именно замечательное соперничество Исаака Ньютона и Готфрида Вильгельма Лейбница.

Эта тема позже стала основой для будущей моей работы над системами и психологией. Она поглотила меня, увлекла. Поначалу меня околдовал Ньютон — его харизма, блестящий ум. Он был ученым, алхимиком, воришкой (но это уже другая история…), плутом и драчуном. Я обожала его.

А позднее, само собой, объектом моего восхищения стал заклятый враг Ньютона, Лейбниц, немецкий гений, философ, математик — человек, которого многие научные светила ценят за открытие и описание принципов относительности. В сложной и загадочной философии монад он изложил основные принципы относительности мира раньше (много раньше!), чем Эйнштейн.

Но прошли первые три оголтелых года — чтения первоисточников в попытке измерить глубину сложности систем исчисления и математического моделирования, и у меня изменилась система приоритетов: мне понадобилась работа. Таковая нашлась. Она не сильно отличалась от научных исследований — меня взяли научным сотрудником в колледж, где я и писала диссертацию. Но мне открылись другие грани научной работы — бюрократия, университетская политика и целый микрокосмос умений создавать видимость активной деятельности.

У меня был свой кабинет, электронный почтовый ящик. Я, можно сказать, не отходила от ксерокса. Башка пухла: только бы ничего не забыть, отследить все письма, всем ответить (а письма в ящике плодятся быстрее, чем успеваешь на них отвечать)… в общем, в таком духе. Я посещала советы кафедры, готовила кучу материала — распечатывала, скрепляла листы степлером, на это уходили часы моей жизни, а в итоге ничего из приготовленного мною на совете не озвучивалось.

Я отдала душу и сердце студентам — и меня предали. Меня унижали мои же коллеги, они издевались надо мной. В лифтах приходилось терпеть толкотню: меня зажимали мужчины, пахнущие твидом, и дамы среднего возраста, каждое утро прыскавшиеся дешевыми духами. К тридцати годам я была неряшливой старой девой, которую окружали парни-студенты с волосами неестественных оттенков, чьи обнаженные руки украшали татуировки, а языки — пирсинг. Ни к одному из них я просто не могла испытывать сексуального влечения, потому что чувствовала, будто они достаточно взрослые, чтобы быть мне сыновьями. Хоть они и не были достаточно взрослыми, а у меня не было сына.

Я истощила себя. Побледнела еще больше, а веснушек только прибавилось. Несмотря на одаренность в области науки, я оказалась полным профаном в реальных делах.

И тогда я стала серой мышкой. Держалась своего пути — напечатала статьи по теории оптики Ньютона, писала обзоры для специальных журналов, но за мной закрепилась репутация сухого полена, обделенного чувством юмора и воображением.

Студенты не любили меня, воспринимая как некий реликт прошлого века. Все думали, будто я фригидная дева. Но я занималась сексом — несколько раз, с коллегами — из тех, что не вызывали стойкого отвращения. Однако и к сексу я относилась как к рутинной работе, призванной сломать стереотип обо мне, который я подтверждала каждым словом и действием.

Я самой себе казалась персонажем научно-фантастического произведения: мой разум будто заточили в чужое тело, и я вынуждена была говорить чужими словами. Я саму себя утомляла, строго говоря. И к тридцати шести годам судьба моя была предопределена. И смерть тоже.

Затем я опубликовала работу всей своей жизни, и все переменилось.

Естественно, на это я и рассчитывала. Мастерски написанный научный трактат должен был изменить мою репутацию, статус. Я днями и ночами собирала информацию, перелопатила кучу литературы по науке, преступникам, истории… прочла множество романов. Словно губка впитывала сведения, в которых потом едва не растворилось мое собственное Я.

Самое главное — я стала эдаким барахольщиком от науки: тырила идеи тут и там. Ведь такая умница, как я, просто не могла не сообразить, что реальное будущее науки — вовсе не за компьютерными технологиями, оптоволокном, постмодернизмом или теорией хаоса, а за теорией возникновения.

Что значит возникновение? Если говорить простым языком, простые организмы собираются в системы и образуют сложные структуры. Берут и образуют — всего-то! Большой надеждой теории возникновения в 2030-х стал Мариус Миллер. Он пропустил через себя идеи ученых XX века (вроде Джона Холленда и Арта Сэмюеля), затем создал компьютерную модель, при помощи которой с безупречной точностью продемонстрировал процесс образования колоний.

Ну разве не чудо: берешь наудачу два атома, совмещаешь их, и они спонтанно преобразуются в нечто более сложное, в систему, управляемую набором правил? Система позволяет случайным частицам функционировать как нечто большее, нежели сумма самих себя. Асам процесс: рост, мутации, ошибки, когда выживают «наиболее совместимые»… В итоге получается система невообразимой сложности. Возникновение — это в основе своей наука о самоорганизации. О том, как из хаоса возникает порядок.

Я пришла к выводу, что Бог миру не нужен. Ночь сменяется днем, день — ночью, и происходит это само по себе.

Радость от открытия была столь велика, что никакая гулянка, порция выпивки, никакой оргазм не сравнились бы с ней по степени эйфории. Новые идеи будоражили, заводили. Я жаждала всего нового…

Углубляясь дальше в свои уравнения, я поняла, что принцип возникновения применим абсолютно ко всем частицам — размер и свойства не имеют значения. Атомы, животные — все подчиняется ему. Механические системы, живые организмы организуются сами по себе, спонтанно: пчелы делятся на трудяг и трутней, светляки светят синхронно, скопление космического мусора становится солнцем, вокруг которого формируется новая солнечная система. Самый замечательный пример — муравьи. Каждый из них — насекомое, не обремененное интеллектом, но вместе они единое целое, действующее как высокоразвитое

Вы читаете Ничейный космос
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату