Фон Бредау молча стоял перед ней, повторенный зеркалом. «Да, я забыл опустить штору», — говорило его лицо, но он молчал. Он равнодушно глядел сквозь женщину. Он не хотел опустить штору. Там, на улице, раздавались немецкие голоса, он слышал их. В этот вечер он прощался с Германией. Он не знал — надолго ли…
— Я ни-че-го не помню, — с трудом произнес он по-венгерски.
Страшный свист и грохот первой ночной бомбы потряс дом. Замигали свечи на стенах. Женщину смыло, точно ее и не было. Фон Бредау опустил штору и медленно вышел в сад. Придерживая рукой парадную фуражку, он пробрался к забору, стал там, невидимый с улицы. Дрожащее зарево освещало пустырь, по которому без строя, отдельными кучками, проходили немецкие солдаты. Это были изнуренные бегством бродяги. Они поспешно сматывались на северо-запад, к Будапешту. У них не было ни транспорта, ни командиров.
— Вот твоя колесница, Август! — сказал чей-то голос во тьме.
Унылый шутник показывал солдатам на катафалк мадам Хамзель.
Никто не рассмеялся. Фон Бредау с выражением величайшего внимания припал к решетке забора.
Эта бесстыдная шутка о колеснице Августа, циничный разговор дезертиров как нельзя более соответствовали тому душевному состоянию, в котором он сейчас находился. В Борском руднике, проходя свою подготовку к перевоплощению, он думал и чувствовал иначе. Он и тогда не знал, как скоро наступит день расплаты. Через полгода или через пятнадцать лет? Но он все время ясно видел этот день, когда по радиосигналу опять заварится такая кровавая кутерьма, которой предназначено будет снова очистить весь мир в огненной купели фашизма. А сегодня он не видел грядущего. Как он устал.
«Смерть! Вы принесете врагам нацизма тотальную смерть…» — еще недавно говорил ему Ганс Крафт в спецбараке № 6.
Смерть… Сейчас фон Бредау казалось, что она угрожает только ему самому — смерть под псевдонимом. Да, так и сдохнет он в этой сегедской дыре среди ржавых мышеловок и грязных свиней. Этот жалкий догматик, этот фольксдейтч Крафт предусмотрел все, даже содержимое сундука старой гречанки. Он упустил из виду только одно: тот, кто сидит в подполье, должен верить в свою жизненную задачу. Но можно ли теперь во что-нибудь верить? Вот он, перед глазами, оплот нацизма, армия дезертиров!
Рослый немец прошел мимо него. Руку в закатанном рукаве он держал на висевшем сбоку шлеме. Зной не спал и ночью. Мимо забора прошел еще один. Фон Бредау успел различить мокрые белые пряди его волос.
В эту минуту в доме напротив ресторатор фанерным листом закрывал буфетную стойку, тесно заставленную рядами бутылок. При свете пожаров с улицы стойка напоминала церковный орган.
— Не дури! — говорил жене ресторатор. — Что значит свет жирандолей Этвёша, когда весь город освещен пожарами?
— Он невменяем!
— Он немного спятил со страху.
— И мне страшно… Ты знаешь, его лицо помолодело, как после косметической операции, — сказала стареющая дама, и в ее голосе даже послышались завистливые нотки.
— Важно не это, — сказал ресторатор, — важно, что они наконец уходят…
— А мы остаемся.
— Да, мы остаемся. Это важно. Новая толпа солдат проходила по улице.
Фон Бредау передвинулся на несколько шагов вдоль забора, чтобы видеть лучше, слышать яснее.
— По нынешним временам надо иметь маленький желудок, — послышалось из толпы.
— Но зато длинные ноги, — поддержал другой голос.
— Ты хочешь уйти. Куда?
— Откуда течет Дунай. Вот куда.
— Дурак!
— Нет, он умный. Он спешит к американцам.
Тотчас раздался озлобленный окрик по адресу шутника:
— Ты кто такой, чтобы смеяться над баварцем? Австриец! Нытик! Остмеркер! Остмеркер [3]!
Фон Бредау не пропускал ни одной подробности, его глаза и слух напряженно воспринимали все, что можно было увидеть и услышать.
— Он трофейный немец! Беутедейтче.
— А ты! Ты — Пифке! Вот кто…
— Эй вы, мармеладники, шагу!..
И голоса «Великой армии» растворились во тьме.
44
Никогда в жизни Славка не гнал «Цундап» так, как в эту ночь.
Осенняя тьма. Разлившиеся после дождей желтые реки. Глухие дороги, забитые войсками…
— Давай, младший лейтенант, жми! Не заснешь? — кричал сидевший в каретке Демьян Лукич.
На развилках дорог Славка чертом соскакивал с мотоцикла, колдовал среди деревьев, выбирая дорогу, и бегом возвращался, спрямлял путь, гнал по кочкам, изредка встряхивая головой для бодрости.
Они добрались до предместий Сегеда в тот час, когда после атаки, поддержанной танками, солдаты уже расположились в домах и во дворах — где спали, где «дожимали» банку консервов. Шли легко раненные. Связисты тянули провод в глубь города. Там слышалась пулеметная перестрелка.
Мирные жители, натерпевшиеся страху, скользили по дворам бесплотными тенями. И только пожилой и по-донкихотски хмурый и тощий Иожеф, пекарь Иожеф, еще в первую мировую войну побывавший в русском плену, хладнокровно ходил по дворам, выполняя заодно обязанности толмача и первого избранника на должность главы народной власти. Было видно, что дело тут не в том лишь, что Иожеф знал русский язык, айв том, что он был почти тридцать лет честным подпольщиком-коммунистом.
Младший лейтенант Шустов, доложив о своей боевой задаче командиру полка, воевавшего в этих кварталах, разыскал Иожефа. Мотоцикл был оставлен под навесом во дворе, где минер дожидался дальнейших событий.
— Товарищ Иожеф, где нам сыскать Этвёша Дюлу? — спросил Шустов, пожимая руку коммуниста.
— Он у себя дома. С ним утром случилось несчастье.
— Он контужен?! — воскликнул Славка. Ответа долго не было.
— Откуда вы знаете? — тихо спросил венгерский коммунист.
— Вам известно, где это с ним случилось? — нетерпеливо домогался младший лейтенант и почти тащил за собой Иожефа к мотоциклу.
— Это в ивовой роше на Тиссе.
— Покажите мне место…
Втроем они оседлали мотоцикл и осторожно съехали в лесной овраг. Несколько шагов оставалось до реки. Тут надо было уже держаться настороже: противник простреливал овраг с правого берега. Мотоцикл резко отвернул в сторону. Шустов поставил его в тень старых ив.
Тощий Иожеф спрыгнул и показал на глубокую воронку в пыли проселочной дороги.
— Вот тут, должно быть, он шел. За рыбой погнал его немецкий офицер.
— За рыбой? — удивился Шустов.
— Да, приказал. Разве ж не пойдешь? Убьют…
Они стояли на мирной лужайке в безмятежной ивовой роще. Трудно было представить, что если взбежишь на бугорок, покажешь голову, и — кончено — простишься с жизнью. А здесь, в приземистых ивах,