одну комнату не открыл ей хозяин. Только кричал: «Ни в коем случае! Вы не имеете права». И последнее время она убирала всего четыре комнаты на верхнем этаже плюс санузел с кухней. Убирала и гадала, что с нею будет, когда комнаты кончатся:
— Неужели, — гадала, — пополню я собой многомиллионную армию безработных и не смогу проводить отпуск на островах Зелёного Мыса.
Да, странноватый был в некоторых аспектах этот старичок. Возможно, потому, что был он не простой, а особенный. Недаром Брунгильда отметила его своим вниманием. Она всё необычное противоположного пола интуитивно вниманием отмечала. И много раз повторяла старичку:
— Ты у меня, — повторяла, — особенный.
А он говорил ей:
— Не возражаю, — и пощипывал её исподволь.
Но о своей главной, отличительной, так сказать, особенности он Брунгильде не говорил ни одного лишнего слова. И вообще не говорил. Пока время не пришло сказать. В смысле, заявить во весь голос, так заявить, чтоб мир услышал и вздрогнул, чтоб пресса, общество и прочие люди доброй воли пришли в недоумение и пали ниц.
Трудно поверить, однако факт. Этот безобидный на первый и любой иной взгляд старичок, боковой потомок графского рода с университетским дипломом, был в душе людоедом. Да, он был им чисто платонически, мысленно. Но был. То есть ощущал себя людоедом. Как голубые юноши ощущают свой окрас задолго до первой настоящей любви или случайной однополой связи. Вот и старичок знал о себе, что он по природе и по всему людоед европейского уровня, каннибал. Хотя никого съесть ему не довелось. До поры, конечно, до времени.
А тут выпили они с Брунгильдой по случаю праздника пива сверх всякой меры, шнапсом его заполировав. И стал старичок думать о себе нелицеприятно. Думает и сквозь слёзы плачет: «Что же это я за каннибал, — думает, — липовый и фиктивный? Нет, надо с этим кончать, с девственностью своей людоедской. Чтобы не было потом мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы. А то умру, и никто не поверит, что был я каннибалом с большой буквы, не поверит и не узнает».
Проще всего было бы воспользоваться близостью аппетитной Брунгильды. Увлечь её в её же постель и там воспользоваться. К примеру, на завтрак вместо кофе с булочкой. И старичок уже начал помышлять, как ему это спровоцировать, под каким благовидным соусом. Но вовремя спохватился.
— Я ведь не убийца, — спохватился он чуть ли не в последний миг удачи, — я людоед, а людоед — это звучит гордо. — И дикую свою идею есть Брунгильду без её согласия в ужасе отменил. Тем более она доставляла ему множество других удовольствий, за что старичок её без малого боготворил.
Поэтому, всё взвесив и обдумав, он сказал:
— Нет, мы пойдём другим путём в том же направлении! — Сказал и сочинил объявление в газету. В «Das Bild» или в «Diе Zeit». Это неважно.
Объявление такое примерно содержание имело: мол, съем удобным для вас способом любого желающего любого пола. Возраст в пределах разумного. Вначале отвечу на письма с фотографиями, каковые верну в целости и сохранности.
И стал, значит, старичок ждать ответа.
И дождался.
Всего несколько писем ему пришло, всего несколько. Одно от игривой девицы, принявшей объявление старичка за брачное, два от доброжелателей, писавших, что его надо подвесить за всякие не предназначенные для этого органы или при огромном стечении народа замочить в сортире, и пять от врачей-психотерапевтов, предлагавших свои дорогостоящие услуги с доставкой на дом. Но спустя какое-то время пришло и одно долгожданное письмо. Как раз то. Хотя и без фотографии.
Столичный житель возвышенно писал старичку из Берлина о родстве их душ и о том, что всю жизнь мечтал он быть съеденным культурным и хорошо воспитанным человеком со средствами. И вот, наконец, мечта его осуществится. Что будет настоящим для него счастьем, счастьем, так сказать, в последней инстанции.
Старичок ответил своему корреспонденту не откладывая в тот же день. Он написал, что им нужно поближе узнать друг друга, и тут же лихорадочно рассказал о себе всё, что знал. Дав понять, мол в письме всего не расскажешь. В общем, у них завязалась обоюдная переписка. Которая не могла длиться долго. Слишком велико было желание личного контакта.
Брунгильда, конечно, моментально заметила, что со старичком её творится неладное. Она даже испугалась чего-то смутно-опасного и перестала водить старичка к себе. Только кафе и рестораны продолжали они по привычке посещать — то обедая в них, то ужиная. Но и это выглядело страшновато. Старичок за столом чавкал, облизывал волосатые пальцы и вилку держал в кулаке наперевес.
— Я тебе дам отставку, — говорила ему Брунгильда, — или, может, ты созрел, чтоб контракт заключить? С открытой датой церемонии.
Наконец, дата — не та, на которую Брунгильда прямолинейно намекала, а дата встречи с берлинцем — была согласована и по переписке назначена. Накануне пасхальных каникул старичок отремонтировал все имевшиеся в наличии зубы и приказал Putzfrau сделать везде, где можно, генеральнейшую уборку.
— Вы, — сказал, — уберите, как в последний раз. — После чего я вас, возможно, уволю без выходного пособия, щедро в денежном выражении наградив.
Брунгильде же он объявил, что несколько дней будет очень занят собой. Причём круглосуточно.
— Ты, — сказала Брунгильда, — никак вздумал мне изменять, старый Herr[9].
— Ну разве что в переносном, высоком смысле этого слова, — был ответ. И ещё сказал старичок Брунгильде: — Дай я тебя поцелую.
Брунгильда дала ему это сделать без всякой задней мысли. Газет она, слава Богу, не читала и в руки их брезгливо не брала. За исключением, конечно, рекламных выпусков с выгодными предложениями чего- нибудь бесплатно купить.
Праздновать Пасху она поехала на малую родину в Крайсбург и встретила там на жизненном пути Лопухнина. Встретила и бесконечно полюбила.
А в Розенбурге в то же самое время состоялась историческая встреча. То есть она состоялась не в Розенбурге.
В назначенный день старичок вывел из гаража свой новый «Мерседес», залил в него на заправке бензина десять литров — чтоб туда и обратно доехать хватило, — там же купил четыре цветка и поехал в районный город Бад-Херсгельд торжественно встречать берлинский экспресс. Перед прибытием поезда волновался он, как школьник перед выходом на сцену. А берлинца узнал с первого взгляда и бросился к нему с цветами. Ну, и чтобы помочь тащить чемодан неподъёмный.
«Он, наверно, гостить у меня собирается, — подумал старичок, таща. — А может, в чемодане гостинцы, какой-нибудь особый сервиз, например, или книги о вкусной и здоровой пище разных народов».
— Вот вы какой, — лепетал со своей стороны берлинец. — Я бы вас на улице ни за что не узнал, если б встретил.
— А я бы вас узнал, — возражал старичок, и по правой щеке катилась у него скупая мужская слеза радости.
С вокзала они поехали прямо в нотариальную контору, и берлинский гость написал бумагу установленной формы — что согласие своё даёт в здравом уме, трезвой памяти и по собственному горячему желанию, — а нотариус заверил его подпись персональной печатью. Поскольку нотариусу один хрен, что заверять. Ему лишь бы деньги платили. И гость, конечно, полез в карман, чтобы деньги эти заплатить, но старичок картинно не позволил. Он оттеснил гостя и сказал с пафосом:
— Нет уж, позвольте мне. На правах принимающей стороны.
Правда, за обед расплачивались уже совместными усилиями. За сосиски, и за пиво на паритетных началах, а фруктовый десерт в шоколаде — старичок оплатил. Так как он страстно желал расположить к себе гостя. Расположить окончательно и бесповоротно.
После сытного обеда берлинец предложил выкурить по гаванской сигаре. Но старичок отговорил его,