безопасного расстояния? Телевидение либо решетка. Либо… — Мизинцем Григорий подтянул на носу сползающие очки.
— Либо —…?
— Планирование.
— Я не понимаю, — вздохнул Подорогин. — И что?
— А то, что иерархия сегодня фасуется только по инстанциям и братве. Что сегодня человечеством она не воспринята так же, как отторгается кальций при безнадежном заболевании. Что сегодня, объявляя высшей ценностью жизнь индивида, мы забываем о роде человеческом. Продлевая жизнь отдельной особи, мы сокращаем жизнь вида. Мерин живет дольше жеребца. Все эти заоблачные права, прививки, пенсии, лобызания в жопу голубых, целования в культи безруких и безнадежных в нарывы — во имя чего? Вам нужен процветающий вид или отсроченное кладбище?
— Слушай, — поинтересовался Подорогин, — у тебя семья есть?
— Есть, — ответил молодой человек таким тоном, каким обычно отвечают на риторические и в то же время опасные вопросы. — Полный комплект. То есть — отказались во время суда. А что?
— Одна передача вспомнилась. — Подорогин потер ладони. — Про волчью стаю: здоровые волки пытались помогать раненым и даже больным. И даже, по-моему, старым волкам помогали.
(Это была неправда, такой передачи он не помнил.)
— А по-моему… — Григорий задумчиво поднес к своему лицу сжатый немощный кулак и, будто обжегшись, встряхнул пальцами. — По-моему, вы просто путаете взаимовыручку с милосердием.
— А какая разница?
— А разница — как между кишкой и грыжей. — Вороватым детским движением молодой человек спрятал руку под себя. — Дайте стае Христа, нирвану или, чего доброго,
— Религия — бордюр души, — вспомнил Подорогин слова Штирлица.
— Чье это? — с живой улыбкой заинтересовался Григорий.
— Неважно.
На минуту молодой человек замолчал, ворочая сомкнутыми губами и как будто пробуя фразу на вкус.
Подорогин прикрыл ноги халатом — по полу, несмотря на хорошее отопление и ковровое покрытие, сквозило. Посмотрев на кабанью голову, он только сейчас понял, что левый глаз чучела закрыт: кабан, заглядывая в салон не то из соседнего помещения, не то с того света, скалясь, панибратски подмигивал ему. Подорогин, зажмурившись, помассировал глазные яблоки.
— Вера, конечно, добрая вещь, — продолжал Григорий, — но сейчас, согласитесь, остается лишь механическая обрядовость, корчи в парче какие-то. И вот как, скажем, вы это представляете — матюгальники на минаретах? Апостолы на мерседесах? Моя мать религиозна до мозга костей, а в детстве чуть не убила меня сахарницей, когда я иконку уронил. Крови, как на бойне, было. До сих пор ямка… — Молодой человек потрогал голову за ухом. — И разве так за Бога заступаются? Да ладно бы так. Мать со всем ее приходом хотя бы еще боятся Его, а теперь к Нему прицениваются, как к пакету акций, и жертвуют — будто вкладывают. Не догадываетесь, почему Христа Спасителя так быстро восстановили? И разве ж это — вера?
— А что — вера? — спросил Подорогин.
Григорий ответил четверостишием:
— А что — вера? — повторил Подорогин.
— Смирение, — поклонился ему Григорий из кресла. — Смирение! Если б не ложное обвинение и не приговор, если бы не СИЗО, где всю блажь и дурь эту женевскую из меня повыдуло, я б уже давно сдох под забором! Знаете, каково бывает, когда не умом, а каждой клеточкой вдруг понимаешь, что свобода — это не столько оглядываться и выбирать, сколько — служить?
Подорогин неопределенно махнул рукой.
Молодой человек, как будто боялся не усидеть в кресле, с силой вцепился в подлокотники:
— Ну?
— Да не знаю я. Отстань.
— Хорошо. А почему те, кого сегодня причисляют к лику святых и кто уже в нем прописан — Сергий Радонежский, мать Тереза, Николай Второй и т. п. — в конечном счете бежали от мира? Почему вообще во всех конфессиях отшельничество почитается едва ли не последней земной ипостасью праведника? Не знаете? А я вам скажу: потому что интуитивно эти молодцы стремились в наименее доступные, наименее восприимчивые, что ли, области для разъяснения Бога. Потому что Бог существует только накануне церкви и после нее. Потому что, чем больше матюгальников на минаретах и подбородков в бородах, тем меньше Его в таких местах. Это, знаете, как слабо освещенный и далекий объект часто бывает возможно захватить только боковым зрением, а стоит посмотреть на него прямо — конец, пропадает из виду.
— Да почему Бог — только когда без попов? — удивился Подорогин.
— Что ж, — сокрушенно развел руками Григорий, — парадокс. Согласен. Он там, где Его нет. Он там, где Его убивают, умалчивают о Нем. Умалчивают, хотя и догадываются. В зазоре этом — между предположением и умалчиванием — и живут попы. Можно поносить и презирать их, как презирают любых паразитов, однако совсем отказываться от них тоже нельзя.
— Можешь ты внятно говорить, черт?
— А вы вот представьте, что этот самый интересующий вас невидимый объект вы способны исчислять только по присосавшимся к нему клопам. Менее удачный пример: о существовании черной дыры вы заключаете не потому, что можете посветить в нее фонариком, а как раз по отсутствию света. Или, скажем, почему вы не загораете в открытом космосе?
Подорогин длинно вздохнул.
— И почему не загораю?
— Потому что солнце в чистом виде убьет вас в считанные минуты. Солнечный свет без атмосферы губителен для вас ровно в той степени, в какой пагубно и совершенное его отсутствие. Как вы можете существовать без солнца и в то же время без защиты от него?
— Ф-фу… — Разминая спину, Подорогин выпрямился и покачал над головой сцепленными руками. — Начал за упокой, кончил за здравие. Попы — говно, но без них как без воздуха. Чего тебя вообще к попам понесло?
Молодой человек поднес к лицу составленные ладони, будто хотел высморкаться, но вместо того чтобы высморкаться, неожиданно прыснул со смеху. После этого он тотчас выхватил носовой платок и стал истово промокать рот и ноздри. Подорогин наблюдал за ним с брезгливостью и в то же время снисходительно, точно за обгадившимся младенцем.
Спрятав платок, Григорий поддел мизинцем рукав, посмотрел на часы, что-то сосчитал в уме, подошел