— Да.
— Как-то это не по-человечески. Покажут гены, что кто-то нам родня, — мы с ним добрые и ласковые, а не покажут — пошел вон.
Пальцы Инги теребили книгу, лежавшую у нее на коленях. Я наклонился, чтобы рассмотреть карандашный портрет Гегеля на обложке. Очевидно, это была биография.
— У него, — Инга постучала пальцем по обложке, — был внебрачный сын, Людвиг. Гегель с женой попробовали взять его к себе, но из этого ничего не получилось.
В голосе сестры звучала усталость. Она отвернулась, давая мне понять, что больше говорить не хочет.
— Тебе придется ей все рассказать.
— Я понимаю. Скажу обязательно.
Тайны, секреты, недомолвки. Я вдруг вспомнил, как сидел напротив П. в северном крыле клиники и слушал ее серьезный тоненький голосок: «Я даже не помню, когда впервые начала себя увечить. Жалко, что не помню».
— О чем ты думаешь? — поинтересовалась Инга.
— О девочке, которую лечил в Пейн Уитни.
— Какое счастье, что ты там больше не работаешь! Представляю, как это тебя выматывало.
— Мне этого очень недостает.
— Серьезно?
— Мне недостает пациентов. Сложно объяснить, но когда человек на краю, что-то словно бы отпадает. Исчезает поза, которая непременно присутствует в обычной жизни, облетает вся эта шелуха, вроде «Как дела? — Лучше всех!».
Я помолчал.
— Пациент может бредить, может молчать, может даже буйствовать, но им движет жизненная необходимость. Рядом с ним как никогда остро осознаешь подноготную человеческой природы, ее грубую правду.
— Наш папа сказал бы «без прикрас».
— Именно так. Без прикрас. Однако я не могу сказать, что мне сильно недостает тамошней писанины, всех этих историй болезни и бесконечных ЦУ, которые спускали сверху. Месяц назад я случайно встретился с Нэнси Ломакс, своей бывшей коллегой по Пейн Уитни, она до сих пор там работает ординатором, так вот, она рассказала, что теперь пациенты официально называются знаешь как? Клиентами.
— Но это же ужас!
— Почему? Очень по-американски.
Когда я приехал, дом был пуст. Снизу не доносилось ни звука, так что я испугался, уж не отправились ли мои жилички в отпуск.
В воскресенье вечером, когда я читал статью, полученную за несколько дней до этого от Бертона, в дверь позвонили. На ступеньках крыльца стояла Эгги, возле ее ног лежал туго набитый рюкзак. На ней была бейсболка, теплая ворсистая розовая юбка, явно не по росту, и черные резиновые сапоги. Я открыл дверь, и на меня взглянули два скорбных глаза. Я поздоровался, но ответа не получил, в ответ на приглашение войти она повернула голову и оглянулась. Я ничего не сказал, но догадался, что Миранда знает, куда пошла дочь.
Эгги втащила рюкзак в прихожую, бросила его на пол, сняла бейсболку и медленно прошла в комнату, прижимая руку к сердцу. Прежде чем опуститься на диван, она издала несколько глубоких вздохов, села и откинула голову на подушки. Веки ее слабо подрагивали.
— По-моему, у тебя что-то болит, — произнес я.
Эгги поднесла тыльную сторону ладони ко лбу и сложила губы трубочкой, стараясь выдуть длинную струю воздуха. Мне вспомнилась «Варежка» и еще почему-то хромота, которую я в третьем классе, после того как упал, симулировал несколько часов.
— У меня вся грудь болит изнутри и глаза плохо видят.
— Бедненькая.
— Да, — сказала Эгги, бросила взгляд в сторону прихожей и продолжала: — Я, наверное, должна пить лекарства, как деда, когда у него давление. У меня тоже давление.
— У детей обычно с давлением все в порядке.
Несколько секунд она смотрела куда-то внутрь себя, потом промолвила еле слышно:
— Мои другие бабушка с дедушкой разбились на машине.
Теперь ее выражение лица изменилось, отчаяние казалось неподдельным. Эглантина наклонилась вперед, глядя мне в глаза:
— Они умерли мгновенно.
Она явно кого-то цитировала. Кого? Отца? Мать? Кто ей рассказал об этом?
— Я понимаю, Эгги. Об этом очень страшно думать.
— Очень.
Она подыскивала, что бы еще сказать.
— Я, наверное, перееду жить к папе.
— Ты не хочешь больше жить с мамой?
Тонкие ножки в сапогах не доставали до пола, теперь они беспокойно закачались взад-вперед.
— Он мне все разрешает делать, сказал, что мы пойдем в «Шесть флагов».[60]
Вопреки таким радужным перспективам, она выглядела глубоко несчастной.
— Ну, смотри, как хорошо. Только ты почему-то не радуешься, тебя что-то огорчает.
Эгги посмотрела в окно и посветлела лицом, а через мгновение раздался звонок в дверь. Я пошел отворять и вернулся вместе с Мирандой. Эгги встретила нас, распростершись на диване с прижатой к сердцу рукой. Глаза ее моргали с неистовой силой.
— Эглантина плохо себя чувствует, — объяснил я Миранде.
Миранда скрестила руки на груди и к дочери подходить не спешила.
— Вы знаете, она в последнее время просто не вылезает из медкабинета в дневном лагере. Все время что-то болит: то сердце, то глаза, то живот, то голова, то руки, то ноги… Да, Эгги?
Она подмигнула мне и повернулась к дочке, которая дышала со свистом, а теперь начала стонать. Миранда подошла к дивану, бережно подвинула ножки Эглантины, присела рядом, взяла тонкую детскую ручку и принялась ее поглаживать:
— Вот так полегче?
Эгги кивнула.
Миранда коснулась губами ее лба, поцеловала его, а потом принялась целовать нос, щеки и подбородок:
— А вот так?
Эгги зажмурилась. Мать продолжала покрывать поцелуями ее руки, ладошки, голую полоску живота между футболкой и юбкой.
— А вот так? — промурлыкала она с улыбкой.