дамочек бальзаковского возраста, которые рассредоточивались на местности и прочесывали одну галерею за другой. Все они, как правило, были одеты в спортивные костюмы, что делало их до тошноты похожими на состарившихся школьниц. Приезжали сюда и молодые европейцы. Эти покупали мансарды, обставляли свои обиталища по последнему слову минимализма и потом целыми днями околачивались на улицах и в кафе, в равной степени бездарные и расфранченные.
Искусство — само по себе загадка, но искусство продавать искусство — загадка вдвойне. Казалось бы, некий предмет просто покупается или продается, то есть переходит из одних рук в другие, и вместе с тем за кулисами сделки действует великое множество самых разнообразных механизмов. Для того чтобы вырасти в цене, произведению искусства требуется совершенно определенный психологический климат. На тот момент Сохо обеспечивал необходимый интеллектуальный подогрев, предоставляя искусству возможность цвести пышным цветом, а ценам — неудержимо рваться вверх. Но по-настоящему дорогое произведение искусства должно нести в себе нечто неуловимое — идею ценности. Именно она способна удивительным образом отделить от творения имя творца и превратить это имя в ходкий товар, который покупают и продают. А творение идет следом как некое материальное приложение. При этом, разумеется, от самого творца тут уже мало что зависит. В те годы, что бы я ни делал, куда бы ни пошел — в магазин за продуктами или на почту, — всюду звучали имена Шнабеля, Салле, Фишля, Шермана. Подобно волшебным заклинаниям из сказок, которые я читал сыну перед сном, они открывали замкнутые двери, за которыми хранились несметные сокровища: бери, сколько унесешь. Имя 'Векслер' тягаться с их магией пока не могло, но после выставки в галерее Берни раздававшийся то тут, то там шепоток явственно давал понять, что недалек тот час, когда и это имя отделится от хозяина и им тоже закрутит странное поветрие, так надолго захлестнувшее Сохо и так внезапно оборвавшееся октябрьским днем 1987 года.
В августе нас с Эрикой пригласили в мастерскую на Бауэри. Билл хотел показать нам, что у него получилось. Десятки холстов, рисунков, небольших инсталляций еще были в работе, но три самых больших конструкции он закончил полностью. Я увидел их, как только мы вошли: три здоровенных каркаса, площадью три метра на два, но неглубокие, сантиметров тридцать до задней стенки, обтянутые по периметру холстом, сквозь который лился свет, потому что внутри была спрятана электрическая лампочка. В первый момент я обратил внимание только на расписанные поверхности. Коридоры, лестницы, окна, двери — все в приглушенных тонах, синих, коричневых, темно-зеленых, грязно-желтых. Лестницы упирались в потолок, где не было выхода на другой этаж. Окна смотрели в глухую кирпичную стену. Двери лежали боком или висели под каким-то немыслимым углом. Пожарная лестница через какую-то дыру ужом уползала с нарисованного фасада в нарисованную глубь дома, утаскивая за собой длинную плеть плюща.
Спереди, прямо поверх холста все три короба были туго затянуты плотной пластиковой пленкой с оттиснутыми на ней текстами и изображениями, причем так, что цвета не было, только оттиск, едва различимый, но тем удивительнее это воздействовало на подсознание. В правом нижнем углу третьего короба стояла трехмерная фигура сантиметров пятнадцать высотой: мужчина в длиннополом пальто и цилиндре. Он налегал на дверь, которая медленно приоткрывалась. Присмотревшись, я заметил, что дверь настоящая, на петлях, а в отворенную щель мне был виден знакомый кусок улицы, нашей улицы, Грин-стрит на Нижнем Манхэттене.
Эрика углядела в первом коробе еще одну дверцу. Присев рядом, я заглянул внутрь крошечной комнатки, залитой беспощадным светом свисающей с потолка лампочки. Свет падал на черно-белую фотографию, наклеенную на торцевую стену. На ней была изображена женщина со спины: только затылок и торс. Чуть пониже лопаток на коже проступало написанное крупными буквами слово 'САТАНА'. Еще одна женщина стояла перед снимком на коленях. Ее фигура была нарисована на плотном холсте и потом вырезана. Для обнаженной спины и рук Билл выбрал перламутровые оттенки белого и розового, так что получилась по-тициановски идеальная плоть. Спущенная с плеч сорочка была бледно-бледно-голубой. В комнате находилась еще одна фигура. Это была маленькая восковая куколка мужчины с длинной указкой, какими обыкновенно пользуются учителя географии на уроках в школе. Стоя подле вырезанной из холста женщины, он, казалось, вырисовывал что-то указкой у нее на коже, и там проступало неумелое изображение дерева, дома и облака.
Эрика подняла голову и посмотрела на Вайолет:
— Дермографизм?
— Понимаешь, — начал объяснять мне Билл, — врачи на них рисовали. Брали какой-нибудь инструмент с тупым концом и водили им по телу пациентки, а потом, когда у нее на коже проступали слова или картинки, фотографировали их.
Билл раскрыл еще одну дверцу, все в том же коробе. В маленькой комнате всю торцевую стену занимало изображение женщины, стоящей у окна. Длинные темные волосы, собранные на одну сторону, открывали ей плечи. Казалось, написанная маслом фигура напрямую перекликается с голландской живописью семнадцатого века, если бы не одна деталь. Прямо поверх красочного слоя шел рисунок черной тушью, изображавший ту же самую женщину, но в другой манере. От этого наложения этюда на законченную картину возникало странное ощущение, будто рядом с живым персонажем стоит его призрак. На руке ее, от плеча до кисти, было дважды выведено имя: 'Т. Бартелеми', один раз красной краской, другой — черным карандашом. Казалось, буквы кровоточат.
— Диди-Юберман пишет о некоем докторе Бартелеми, который тоже работал во Франции, — сказала Вайолет. — Он писал на теле пациентки свое имя, а потом приказывал буквам кровоточить в строго определенное время, например, в четыре часа пополудни того же дня. И все происходило по его приказу. Если верить его записям, имя оставалось на коже пациентки почти три месяца.
Я не мог оторвать глаз от маленькой освещенной комнатки. На полу перед портретом Августины была разбросана одежда: нижняя юбка, крошечный корсет, чулки. Тут же валялась пара маленьких башмаков.
Вайолет открыла третью дверцу. В абсолютно белой комнате, освещенной электрическим светом, не было ничего, кроме прислоненной к стене картины, стоявшей прямо на полу. На холсте в резной золоченой раме был изображен коридор и в нем две фигуры: полностью одетый мужчина и обнаженная женщина. Лица ее я не увидел, но фигурой она напоминала Вайолет. Женщина лежала на полу. Молодой человек сидел на ней верхом и, зажав в левой руке большой фломастер, что-то яростно выводил у нее на ягодице.
В среднем коробе дверей было всего две. За первой пряталась куколка, похожая на героиню сказки о трех медведях: длинные льняные локоны, клетчатое платьице и белый передник — только она билась в припадке. Глаза закатились так, что видны одни белки, рот раззявлен в немом крике, руки обвивают шест, стоящий в центре комнаты. Волна судорог вывернула ее тело в одну сторону, так что платье и передник задрались и сбились куда-то вверх. На маленьком кукольном личике алела длинная кровоточащая ссадина, которую я сперва не заметил. По стенам комнаты Билл написал десять черно-белых мужских фигур с книгами в руках. Десять теней стояли вокруг, не спуская глаз с зашедшейся в крике девочки.
За второй дверцей находилась картина, выполненная в технике черно-белой фотографии, похожая на подлинный снимок из лечебницы Сальпетриер, запечатлевший женщину в позе распятия. Такой Билл увидел Женевьеву, молодую девушку, чьи больничные мучения — параличи, припадки, стигматы — странным образом перекликались с мученичеством святых. Перед этой фотокартиной, прямо на полу лежали четыре куклы Барби с запрокинутыми вверх лицами. У каждой были завязаны глаза и заклеен пластырем рот. На полосках пластыря я увидел какие-то слова; у одной куклы — 'ИСТЕРИЯ', у другой — 'АНОРЕКСИЯ', у третьей — 'САМОИСТЯЗАНИЕ'. На четвертой полоске надписи не было.
В третьем коробе, кроме дверцы внизу, на которую налегал плечом человек в длиннополом пальто, оказывается, было еще три. Одну нашел я, хотя нелегко было отличить настоящую дверную ручку от множества нарисованных 'обманок'. За дверью находилась ярко освещенная комнатка, совсем крошечная. На полу стоял деревянный гроб. Вторую дверь нашла Эрика. Эта последняя комната была абсолютно пуста, если не считать скомканного клочка бумаги с нацарапанным на нем словом 'КЛЮЧ'.
Эрика наклонилась, чтобы получше рассмотреть человечка в цилиндре, открывавшего дверь, за которой лежала наша улица, Грин-стрит.
— У него тоже есть прототип? — спросила она.
— У нее, — с нажимом произнесла Вайолет. — Ты посмотри получше!
Я присел на корточки рядом с Эрикой. Теперь я заметил, что пиджак у куколки топорщится на груди.