выперли из особняка Кшесинской, а сама примадонна укатила из Петербурга куда подальше. Говорят, после того, как увидала на пассии Владимира Бланка свой соболий палантин.
– Бланк? Ульянов, что ли? – Граевскому хотелось есть, всем разговорам о столичной жизни он охотно предпочел бы манерку щей. – Слышал, в бытность свою адвокатом он вел шесть дел и все шесть проиграл. А кто же в пассиях у него?
– Да уж, верно, из революционерок. – Паршин усмехнулся и жутко щелкнул пружиной стилета. – Кстати, господа, о бабах. В июне месяце имел возможность наблюдать премилую картину – отправку в действующую армию женского «батальона смерти». Дело происходило на площади у Исаакиевского собора, народу собралась масса. Командиршу тут же произвели в прапорщики, Корнилов преподнес ей золотое оружие, и вот все эти дамочки строевым шагом под белым знаменем двинули на фронт. Между прочим, среди них имелись весьма аппетитные особы. А вообще порядку никакого – эсеры, кадеты, большевики, меньшевики, анархисты, черт бы их всех подрал. Даже жидовский Бунд выступает со своей программой. Митинги, демонстрации, пьяное хамье с красными бантами, все ждут Учредительного собрания, новой жизни им хочется. Грядет, господа, вакханалия, отец думает к весне фабрику закрывать, перенести производство в какую-нибудь цивилизованную страну, Италию например. А здесь у нас пока что смех, но вот увидите, скоро будут слезы. – Он замолчал, воткнул окурок в землю и горестно вздохнул: – Бедная Россия.
Судьба отечества беспокоила не только прапорщика Паршина. Шестого августа верховный главнокомандующий генерал Корнилов отдал распоряжение о сосредоточении в районе Невель-Великие Луки третьего конного корпуса и Туземной дивизии с тем, чтобы к началу осени стянуть их к Петрограду. Честный человек, фронтовик, испытавший горечь отступления и унижения плена, он не мог мириться с бездарностью правительства и, не ища лично для себя никакой выгоды, намеревался навести в стране порядок. Армейский. Восстановить дисциплинарную власть воинских начальников, ввести в узкие рамки деятельность комитетов и восстановить их ответственность перед законом, покончить с пораженческими настроениями и сражаться с внешним врагом до победного конца.
– Если возникнет на то необходимость, можете смело перевешать весь Петросовет, – напутствовал Корнилов командира третьего Кавкорпуса генерала Крымова. – Беды большой не случится.
Монгольское, с резкими носогубными складками и висячими усами лицо его было бесстрастно, душа полнилась решимостью спасти Россию от грядущей смуты.
Одновременно через Главный комитет офицерского союза началось формирование ударных батальонов, добровольцев было множество – бесхребетность Керенского и всеобщий разброд надоели всем хуже горькой редьки. В Новохоперском полку на призыв главнокомандующего первым откликнулся граф Ухтомский, уставший от пристального внимания своего не в меру деятельного ротного комитета. Вместе с ним уехали Полубояринов, батальонный капитан Фролов, большинство кадровых монархически настроенных офицеров. Даже полковник Мартыненко не стерпел, отправился на борьбу со скверной. Из роты Граевского не уехал никто. Снова начались тяжелые, затяжные бои, и штабс-капитан полагал постыдным оставлять в такое время действующую армию, а кроме того, ему было лень тащиться черт знает куда по этакой жаре. Глядя на него, остался и Страшила, прапорщику Клюеву на политику было наплевать, Паршин же с обстоятельностью маньяка резал австрийцам глотки и ничего другого не хотел.
К двадцать шестому августа брошенные на Петроград части эшелонировались на всем протяжении основных железных дорог – Ревель, Гатчина, Вырица, Чудово, Новгород, Псков, Луга. Царили суета и неразбериха, связь между отдельными подразделениями отсутствовала. Положение усугублялось еще и тем, что железнодорожные служащие, разложенные агитацией, стихийно чинили препятствия, разбирали пути, портили семафоры и стрелки. Порядка в стране хотелось не всем. Эшелоны в ожидании отправки часами простаивали на станциях, полуголодные кавалеристы толпами высыпали из вагонов и в поисках съестного пускались во все тяжкие – саранчой опустошали вокзальные рестораны, воровали у жителей, грабили продовольственные склады. Все смешалось – черкески, ярко-лампасные шаровары, куцые куртки драгун. Ржали лошади, гортанно кричали горцы, слышался яростный великорусский мат. Эшелоны стекались к Петрограду, копились на его подступах, быстрая, полноводная их река постепенно превращалась в болото.
Тридцатого августа, находясь в своей ставке в Могилеве, из телеграмм, полученных от Крымова, Корнилов понял, что попытка вооруженного переворота провалилась.
– Наша карта бита, – сказал он начальнику штаба генералу Лукомскому и, приблизившись к огромной, в полстены, карте, яростно потер маленькой сухой ладонью лоб. – Извольте видеть, как эшелонированы войска, уж эта железнодорожная сволочь постаралась. Вот так, через измену и головотяпство, и пропадет Россия.
Его косо разрезанные азиатские глаза были влажны, губы под жидкими усами дрожали.
Пока в ожидании созыва Учредительного собрания Временное правительство проявляло поразительную бездарность, а Корнилов с солдатской прямотой пытался навести в России порядок, большевики вместе с немцами последовательно разваливали страну изнутри. Еще в апреле в Петроград прибыл германский полковник Генрих фон Рупперт, доставивший в лагеря военнопленных, где содержались третий Кирасирский императора Вильгельма и Бранденбургский полки, секретные приказы. Немецким и австрийским солдатам предписывалось оказывать большевикам всемерную поддержку, а те, в свою очередь, должны были обеспечить их оружием, для чего намечался поход сторожевого корабля «Ястреб» в Фридрихсхафен. Штрафной матрос, вернее, солдат-пораженец Павел Дыбенко, возглавивший Центробалт, временами вырывался из объятий любвеобильной Коллонтай и активно готовил военморов к предстоящим классовым битвам[1]. Братишечки пили спирт, нюхали «беляшку» и для пробы сил глушили кувалдами офицеров. Эх ты, яблочко… Времени, чтобы сражаться с немцами, катастрофически не хватало.
Владимир Ильич Ленин был решителен и сосредоточен. «Мир – хижинам! Земля – крестьянам! Фабрики – рабочим!» – грассируя сильнее обычного, кричал он на митингах, и пьяная, уставшая от войны, беспорядков и неопределенности толпа ревела в ответ: «Ура! Вся власть Советам!»
«Да здравствует пролетарская революция!» – взывал, помахивая кепкой, вождь, и рабочие, коих в России не набиралось и трех процентов от всего населения, дружно соглашались: «Даешь гегемонам новую жизнь!»
Однако после пятого июля Владимир Ильич выступать перестал и ушел в подполье – Временное правительство все же проведало про германские деньги и отдало приказ о его аресте. Вот ведь незадача – в Кракове вождь пролетариата угодил в тюрьму как русский шпион, теперь как бы не попасть туда в качестве немецкого. Ленину пришлось прибегнуть к маскировке и на пару с Зиновьевым скрываться на чердаке сарая в курортном местечке Разлив под Сестрорецком. Лето было в самом разгаре. Одолевала жара, донимали злые сенные блохи, массу неприятностей причинял парик, который вождь пролетариата не снимал в целях конспирации. Наконец пребывание на чердаке сделалось невыносимым, и подпольщики перебрались на природу, в шалаш на сенокосном лугу. Времени попусту не тратили – вели полемику, беседовали о стратегии и тактике, поддерживали через активиста Шотмана живую связь с Центральным комитетом партии. И лишь одно огорчало Ленина – это позиция марксиста Зиновьева касательно вооруженного восстания. Недооценивал тот силу классовых антагонизмов, считал, что неэтично и безнравственно брать власть до открытия Учредительного собрания. Малодушие, вульгарный правый оппортунизм!
– Всякую такую нравственность, взятую из внеклассового понятия, мы отрицаем. Нравственно, батенька, то, что нужно и выгодно сегодня, – поправлял Зиновьева Владимир Ильич, порывисто взмахивая рукой. – Вся наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы. А иначе может полагать только наймит, холуй, подонок, лакей, политическая проститутка.
Над белой пеной кашки бархатисто жужжали пчелы, в высоком небе нарезали круги быстрокрылые ласточки. Из закипавшего над костром котелка густо несло рыбным духом, вождь пролетариата помешивал варево ложкой, пробовал, добро щурился.
– Давайте-ка, батенька, обедать, ушица, по-моему, готова.
Взгляд его калмыцких глаз был усталым и мудрым. Они смотрели в светлое коммунистическое далеко.