подъем.
Скоро шум, крики и суета остались позади, в стылом полумраке осеннего вечера. “Смачно я поужинал, нечего сказать”, — выскочив из дворов, Буров перешел на шаг, незаметно, не поворачивая головы, огляделся и вальяжно, фланирующей походкой направился к дому. Хрена ли собачьего надо — идет себе человек, гуляет, борется с болезнью века, гиподинамией. И расположение духа у него самое безмятежное — нажрался на халяву, подрался, в гипоталамусе, в сексуальном центре, сидит телефон ласкучей, безотказной как трехлинейка двустволки
Пролог
Фрагмент второй
Плохо жить на воле одиночкой, тоскливо и тягостно. А за колючим орнаментом и подавно. Без семьи, товарищеской скрутки — хана. Не будет ни гущи из десятки
С кем, с кем, а с семейниками Бурову повезло, мужики ништяк, свои в доску, в беде не оставят. Вот и нынче, едва он появился у “локалки”
В хате к встрече Бурова готовились. Для начала его ждали мыло, не хозяйственное — банное, вволю кипятка, мочалки. Даже тазик нашелся, правда, не ахти какой, из отражателя от лампы. Заклубился пар, согревая кости, полилась вода, отмывая камерную грязь. После месяца в шизо — Ташкент, райское наслаждение. Помылся — словно родился заново, даже злость на ментов-изуверов прошла.
— С легким паром, браток, — семейники принесли полотенце, — не казенное, запомоенное, какими пидеры фуфло подтирают, — вышитый рушник, одежду, обувку, белье. Как и положено после “бочки”, все новое — носки, тепляк
— Прохаря, корешки, ништяк, в самый цвет попали, — Буров не спеша оделся, взяв отточенную, правленную на ремне писку
Стол тем временем был уже готов. Дымилась кружка с чифирем, благоухали сало, лук, чеснок, порезанные конфеты, вяленная дыня. Семейники в хорошей, неуставной, одежде сидели молча, улыбались, ждали Бурова — ему был уготован самый смак, цимус, первый глоток. Все знали, что при выходе из “бочки” положено в последний день не прикасаться к пайке, она идет тем, кто остается.
— Ништяк, иркутский
Есть ему хотелось до тошноты, но он не торопился с салом, взял маленький кусочек дыни и принялся неторопливо жевать. Пусть желудок привыкает, входит в норму. После “бочки” жрут от пуза только недоумки, загибающиеся потом от болей и спазмов. Тише едешь, дальше будешь. Хотя, строго говоря, он и так последний месяц прожил, словно в небытии, с головой погрузившись в трясину изолятора. Тридцать суток одно и то же — холод, подведенное брюхо, дремота “в цветке”
— Ты хавай давай, корешок, хавай, — Зырянов вытащил жестянку, с лязгом вскрыл ее заточенным о стену ступиком
Внутренние органы, за исключением женских, Зырянов не любил. До тюрьмы и зоны он вкалывал водителем, крутил-накручивал баранку молоковоза, мирно, спокойно, никого не трогая. Едет себе машинка из Иркутска в Братск, весело порыкивает верный друг мотор, а в цистерне, в гуще молока, бултыхается на проволочке шеверюшка масла. Впрочем, она только поначалу шеверюшка — по прибытии обрастает парой- тройкой килограммов. Не бином Ньютона, все так делают, жить-то надо. И все было бы хорошо, если бы не гаишники, наглые, любознательные и жадные. Так и хочется им урвать побольше масла на свой бутерброд с икрой. В общем, как-то не сдержался Зырянов, двинул от плечища рукой. А мент оказался хилый, гнилой, копытами накрылся, не приходя в сознание. Зато вот чалку за него навесили не хило, не посмотрели на состояние аффекта, наличие беременной жены и положительной характеристики с работы. Так за что, спрашивается, любить ментов?
А над ответом на сей непростой вопрос никто и не задумывался — за столом текла неторопливая беседа, разговаривали в основном о последних новостях: Сява Хрящ ушел на крытку, вызвали на доследствие Килатого, получил накрутку Вася Баламут, Адмирала Колчака ебом токнуло, с концами — только кипятильник включил, и все, в аут. У седьмой претории