– Ладно, ладно, подружкам привет, – с мягкостью отстранился Буров, многообещающе мигнул и вышел из державных хором на набережную сонной Мойки. В душе он был мрачен и недоволен – вот ведь бабье великосветское, даром что графини да княгини, а по сути своей – пробки. Разве так провожают мужика? Ни чайком не напоили, ни яишню не изжарили. Нет бы с лучком, на сальце, с колбаской. Только-то и умеют, что языком болтать да передки чесать. Нет, на хрен, сюда он больше не ходок. И вообще, надо бы побыстрей нах хаузе. Во-первых, жрать хочется до чертиков, а во-вторых, Чесменский, верно, рвет и мечет. Уж во всяком случае не ждет, как договаривались, у кареты. Нет, право же, домой, домой.
Однако, как ни торопился Буров, как ни мечтал о добром перекусе, но неожиданно замедлил шаг и встал, заметив матушку императрицу, – та, в простенькой немецкой робе и козырькастом бархатном чепце, сама выгуливала своих ливреток.[404] Собаки бегали, рычали, справляли всяческую нужду, а ее величество смотрело добро, и по просветленному ее лицу было видно – умилялась. Истопники, конюхи и прочая челядь, а также встречный подлый народ взирали на матушку царицу радостно и тоже умилялись – ишь ты, не спесива и не брезглива. И рано встает. Значит, ей Бог дает.
«Ну, волкодавы карманные, сколько же вас. Всю набережную небось загадите. Кормят вас, сразу видно, на убой. – Буров умиляться не стал, здороваться с ее величеством тоже. – Устроила ты псарню, Екатерина Алексевна, нет бы лучше завела себе кота. Черного, башкастого, вот с таким хвостом…» Вспомнив сразу своего любимца, оставшегося там, на помойке двадцать первого века, он коротко вздохнул, резко развернулся и пошагал прочь в сторону Английской набережной – меньше всего ему хотелось сейчас ворошить прошлое. Только есть, есть, есть. И спать. Но, видно, не судьба была Бурову подхарчиться без препон – не доходя немного до Медного всадника, он повстречал процессию. Странное это было шествие, непонятное, не похожее ни на что. Направляющей брела старуха в мужеском, донельзя заношенном костюме, следом, невзирая на ранний час, ехали извозчики, тянулись страждущие, шли уличные торговцы, нищие, скорбные, хорошо одетые люди. Дробно постукивали копыта, фыркали, грызя удила, лошади, что-то страшно и пронзительно кричал на тонкой ноте увечный. Но его никто не слушал – все внимание толпы было обращено на старуху.
А та, будто в забытьи, не обращая ни на кого внимания, шла, занятая своими мыслями, бестрепетная, как сомнамбула. Не замечая ни людей, ни суеты, ни благостного летнего утра. Внезапно она остановилась, оторвала взгляд от земли и с неожиданной экспрессией, в упор, устремила его на Бурова.
– Ну что, блудливый красный кот, нагулялся? Жрать идешь? Поздно, поздно! Нет уже ни печени, ни требухи, ни ливера, ни мозгов. Все забрал черный подколодный змей. Хищный, лукавый аспид. Бойся его, бойся, красный кот, вырви у него жало, выдери зубы, наступи на хвост, расплющи хребет. Иди, иди, беда тебя уже ждет…
Голос ее, и без того тихий, увял, потухшие глаза опустились в землю, она словно опять впала в некое подобие сна. Вздохнула и пошла себе дальше, задумчивая, потупившаяся, и, сразу видно, не в себе. А вот народ в толпе молчать не стал, зашептался истово, указывая на Бурова:
– Ну, везунчик, ну, баловень судьбы! Теперь удачи ему привалит воз, раз Ксеньюшка сама его приветила.[405] Под счастливой звездой, видать, родился…
«Вот только хищного змея подколодного мне и не хватало. Для полного счастья». Буров проводил юродивую взглядом, постоял еще немного, переваривая сказанное, и, преисполнившись бдительности выше головы, подался-таки домой. С тяжелым сердцем и скверными предчувствиями, – тот, кто видит красного кота, наверняка не брешет и про черного аспида. Как сказал бы Калиостро, с точностью делает слепок с матрицы, находящейся в Акаше.[406] В общем, ничего удивительного не было в том, что едва Буров заявился на порог, как его, даже не дав пожрать, экстренно высвистали к Чесменскому. Тот находился в состоянии холодного бешенства и глянул исподлобья по-настоящему страшно.
– А где это, позвольте знать, носит вас ночами, любезный граф?
Врать, выкручиваться было чревато, и Буров, не задумываясь, раскололся.
– По амурной части, ваша светлость. Каюсь, что заставил ждать. Все случилось столь внезапно…
– По амурной? Уже? – понял его по-своему Чесменский, несколько смягчился и кивнул на кресло. – Ну тогда ладно. Хоть здесь-то все идет как надо. А вот в остальном… – Он засопел, витиевато выругался и, справившись с собой, понизил тон, сразу перестав хрустеть пудовыми кулаками. – Черт знает что… – Резко замолчал, побарабанил пальцами, взглянул на Бурова с некоторой растерянностью. – Да, да, черт знает что. Никакой ясности. Какая-то дьявольщина. Впрочем, довольно слов, пойдемте-ка.
Пошли. В одну из многочисленных палат пыточного зловещего подвала. Там, впрочем, царила тишина, не было ни криков, ни мучительства, ни адского огня, ни палача. Только маленький, плюгавый человечек в мундире титулярного советника да трупы на полу, прикрытые рогожкой. Судя по босым, скорбно выглядывающим ногам, пять мертвых тел. Коротковата была рогожка-то, весьма коротковата.
– Ну что, Ерофеич,[407] как дела? – начальственно полюбопытствовал Чесменский и, заметив взгляд, брошенный человечком на Бурова, резко, словно муху прибил, отмахнулся рукой: – Да говори же давай, говори, не томи.
– И, мой государь! – Человечек с почтением поклонился, кашлянул, прочищая горло, и голос его сделался деловит. – Ни в крови, ни в желчи, ни в урине нет ни зелья лихого, ни состава нечистого, ни какого яду злого или змеиного. Проверял настоем зодияка с девясилом да с калом сушеным котовым, средством надежным, испытанным. А вот чем потрошили их, да столь искусно, не пойму, хоть ты меня, государь мой, убей. Череп да кости грудные взрезаны с легкостью, аки бритвой какой. Сии чудеса, уж ты, государь мой, не гневайся, неведомы мне.
– Ладно, иди. Полковнику доложи все в точности, пущай запишет.
Чесменский подождал, пока Ерофеич выйдет, ужасно искривил лицо и, низко наклонившись, одним движением сорвал с мертвых тел рогожу.
– Такую твою в Бога душу мать…
На полу лежали Неваляев со товарищи и толстый обрезанный человек, не иначе как жидовин Борх. В точности сказать было трудно, ибо лицо его носило следы невиданного глумления. Не было ни глаз, ни носа, ни губ, ни зубов. Все тела были вскрыты от паха до горла, аккуратно выпотрошены и напоминали туши в разделочном цеху. Смерть уравняла всех – и фельдмаршала, и виконта с графом, и капитана-карателя, и еврея-ростовщика. Вот уж воистину, omnia vanitas,[408] потому как mortem effugere nemo est.[409]
– Посидели в засаде, такую мать. – Чесменский скорбно воззрился на тела, свирепо задышал, угрюмо шмыгнул носом. – Теперь вот ни мозгов, ни ливера, ни прочей требухи. И чем же их так, ума не приложу. Будто раскаленным ножом водили по размякшему маслу.
– Если вас, ваша светлость, интересует мое скромное мнение, то, по-видимому, здесь работали «когтем дьявола». – Буров присел на корточки у трупа Полуэктова, посмотрел, потрогал, задумчиво поднялся. – Он изготовляется из Electrum Magicum в ночь на полную луну и, будучи орошен эссенцией коагулированного алкагеста, режет любые материалы с фантастической легкостью. Если верить Калиостро, то именно при посредстве «когтя дьявола» атланты строили свои пирамиды в Гизе.[410]
На душе у него скребла когтями по живому дюжина черных мяукающих котов – погибли какие-никакие боевые друзья. И похоже, к этому приложил свою лапу черный злокозненный барон. Уж не его ли имела в виду юродивая, говоря о черном подколодном аспиде? Ну и жизнь – беспросветный черный колер плюс сплошной оккультизм-мистицизм. Похоже, тоже конкретно черный…
– Значит, это атланты строили свои пирамиды в Египте? – бешено прищурился Чесменский, сдерживаясь, с яростью вздохнул и с неожиданным спокойствием, на редкость дружелюбно оскалился: – Я ведь так и знал, князь, что дело без магистики не обойдется. Черт бы ее побрал со всеми потрохами… Ладно, пойдемте.
Он вытащил из кучи барахла будильник Неваляева, пару раз качнул на руке, словно пролетарий булыжник, и с видом мученика, несущего свой крест, поманил Бурова из камеры. В самые дебри пыточного подвала, вниз по узкой крутобокой лестнице, похоже – на дно Невы. Нет – в теплое просторное узилище типа «люкс» с лежанкой, ретирадой и столом, на коем в изобилии лежала снедь. И с длинной, качественной ковки цепью, одним концом вмурованной в косяк, другим – пристегнутой к массивному, сделанному на