совесть ошейнику. Хорошего металла, изящной клепки, из ладных, отсвечивающих серебром пластин. Ошейник сей был надет на выю кудлатого плотного бородача, который, не смущаясь отсутствием компании, в охотку баловался пивком, не брезговал соленой рыбкой и, чувствовалось, не тяготился вовсе своим тотальным одиночеством. Это был потомственный поморский волхв, злой колдун Кондратий Дронов, в свое время доставшийся Чесменскому по случаю за очень дешево и весьма сердито.[411] Кудесник сей, как поговаривали, учился у лапландских нойд[412] и мог очень многое, однако нынче, не напрягаясь, всецело предавался праздности и только изредка тряс стариной по части сыска, весьма секретной.
– А, это ты, кормилец, – басом рявкнул он при виде графа, рыгнул и, помахав, как знаменем, разломанным лещом, ужасно зазвенел веригами цепи. – Ты Лушку мне не присылай более, не баба – дубовое бревно. А вот было у меня вчера видение, – страшный голос его подобрел, сделался похожим на человечий, – что бабы есть, кои «дилижанс» вытворять могут, сиречь прехитрую амурную премудрость, для тела и души зело приятственную. Ты уж расстарайся давай, кормилец, добудь мне, сколько можешь, таких- то вот блядей… А то тошно мне зело, весьма скучно, и икру нынче, кормилец, подали мне паршивую, в рот не взять, одни ястыки…[413]
И дабы показать всю бедственность своего положения, Кондратий снова загремел цепями, на манер пролетария, которому больше нечего терять.[414]
– Так, значит, говоришь, Лушка с икрой тебе не по нраву? – тихо, но очень впечатляюще осведомился Чесменский и, не дожидаясь ответа, сделался крайне нехорош. – Так и не будет тебе, такую твою мать, больше ни Лушки, ни икры. А вякнешь еще раз, будет «печать огненная». У меня тут как раз умелец сидит один, недалече, за стенкой. Большой по мудям дока. – Он нахмурился, выдерживая паузу, с грозным видом засопел, однако, чувствуя, что перегибает палку, усмехнулся и пошел на контакт. – Что, мать твою, осознал? Ну и ладно. Не время сейчас о бабах-то, не время. Беда у меня, Кондратий, беда, погибли люди. Выпотрошили, как курят, мозгов лишили. Вот, – он протянул волшебнику часы фельдмаршала, горестно, изображая скорбь, вздохнул. – Ты бы глянул, что ли, кто, откуда, по чьей указке. Чует мое сердце, опять латиняне, католики поганые… А одолеем супостата, так и быть, придет и на твою улицу праздник. Будет тебе и «дилижанс» с бабами, и икра с оттонками.[415] Надо, Кондратий, надо. Ох, как надо-то…
Ишь ты, оказывается, не просто ругатель и вельможный самодур, а тонкий психолог, знающий подходы.
– Ну, как скажешь, кормилец, потом так потом. – Колдун, видимо привыкший ко всякому, нисколько не обидевшись, взял часы, потряс, погладил, осмотрел, бережно, под звуки музыки, открыл серебряную крышку. – Ты гля, играют, родимые, поганить жалко. Хотя если просушить потом на сквознячке…
С живостью, под зловещий звон цепи он опорожнил плошку с мочеными яблочками, ловко, почти что до краев наполнил ее водкой и с плеском бухнул следом многострадальные часы. Сплюнул трижды через левое плечо, истово понюхал бороду и на одном дыхании глухо забормотал:
– Бду! Бду! Бду! Тучи черные, собирайтеся, волны буйные, подымайтеся…
В тот же миг в узилище запахло чем-то затхлым, где-то невообразимо далеко послышались раскаты грома, и на поверхности разом взбаламутившейся водки пошли яркие кровавые круги.
– Вижу! Вижу! – Кудесник вздрогнул, словно вынырнув из мрака сна, голос его окреп, в глазах вспыхнули бешеные огни торжества. – Сирень цветет… Кусты, кусты, кусты… и среди них ретирада… Большая, крытая железом деревянная ретирада. Вижу дверь, окно сердечком, ручку в виде скимена, закусившего кольцо. Ретирада красная, сирень белая, мухи зеленые… – Он замолк, кашлянул, и голос его упал до шепота. – А больше не вижу ничего. Не могу. Кто-то мешает мне… Ох, муть, муть… Только муть кровавая перед глазами…
В камере опять потянуло помойкой, рявкнул где-то бесконечно далеко затихающий гром, водка в плошке булькнула и сделалась прозрачной. Сеанс практической магии закончился.
– Да, не густо, – подытожил Чесменский, мрачно фыркнул, с нескрываемым презрением посмотрел на кудесника. – Хрен тебе, а не «дилижанс». Коровье вымя у меня жрать будешь. На залом[416] с картошкой посажу. На Лушке женю…
– Да Бог с тобой, кормилец, не виноватый я. – Кондратий побледнел, попятился, жалобно, на манер побитого кабсдоха, забренчал цепью. – Препона там стоит магическая, с наскоку ее не взять. Дай срок, одолеем. Только не губи, кормилец, не дай пропасть. Не надо Лушки. Не надо вымени…
«А что, поджарить его с картошечкой да с лучком, залом опять-таки развернуть на газетке». Буров проглотил слюну, алчно посмотрел на стол, где царило изобилие, а сам все не выкидывал из головы ретираду – красную, большую, деревянную, укрытую в сени кустов. Где он раньше видел эту дверь с трогательным оконцем в форме сердечка? Эту ржавую ручку в виде льва, зубами вцепившегося в бублик времен?[417] Постой, постой, уж не в обиталище ли Бахуса, что по Нарвскому тракту? Ну да, конечно же, конечно…
Буров был профессионал и на память не жаловался – без особого труда вспомнил веселуху в Гатчине, его пьяное сиятельство Григория Орлова, разгуляево с мордобитием, непотребством и бабами, колосса кроншлотского, бригадира Шванвича, сальный хохот раздолбая-женолюба Ржевского, бравых секунд-воинов Павлика и Федю и… характерный шнобель шваба Вассермана. Уж не по соседству ли с его шинком в зарослях цветущей сирени и располагается тот самый сортир, в коем негодующий поручик Ржевский в антисанитарнейших условиях, без икры, в гордом одиночестве давился теплым шампанским. Помнится, с трудом, бедняга, одолел только дюжину…
– Я, кажется, знаю, где сортир. – Буров опять покосился на стол, на густо перченное, восхитительное сало, снова проглотил набежавшую слюну, и в голосе его послышалась решимость. – Готов начертить наиподробнейший план, а будет в том надобность, то и осуществить рекогносцировку. Но – после завтрака. Ужин был несколько легковат…
Все правильно, какая может быть война на голодный желудок? Какой стол – такая и музыка.
Чесменский был человеком обстоятельным, с размахом, но не суетливым, из тех, кто запрягает без спешки, однако ездит без тормозов. Когда Буров наелся, не от желудка – от души, и вычертил подробный план, в район предполагаемых военных действий были направлены лазутчики в количестве полуотделения с Гарновским во главе. Им надлежало скрытно отыскать сортир и сопоставить оный с прототипом, тщательно описанным Буровым. В расчет брались цвет, форма, размеры, запах и еще добрая сотня вроде бы несущественных – но только для непосвященных – факторов: в секретной работе мелочей не бывает. Уже к обеду, загнав трех лошадей, разведчики вернулись торжествующие, с победой – все сошлось тютелька в тютельку, тождественность была полной. Вот эта улица, вот этот дом. Вернее, просторная красная ретирада с сакральной символикой.
– Так, такую мать, – обрадовался Чесменский, – слушай директиву. Приказываю выдвинуться на Нарвский тракт, взять эту гребаную «Аустерию» под наблюдение и в полной скрытности, не принимая мер, ждать, не обозначиваясь, моего прибытия. Старшим назначаю князя Бурова, ответственным за предприятие – полковника Гарновского. Все, молодцы, с Богом. Марш, марш, вперед, русские чудо-богатыри! Ура!
Собственно, не такие уж и богатыри – Буров, хоть и наевшийся, но зверски не выспавшийся, Гарновский – зеленый от разлившейся желчи, да в чине капитана лжеитальянец дворецкий с кадрированным взводом лакеев-гренадеров. Ладно, вооружились, снарядились, расселись по каретам, поехали. Буров, не отвлекаясь на командование и возблагодарив Аллаха в душе, мгновенно заснул и вырвался из-под крыла Морфея уже на месте, в реденькой сосновой рощице недалеко от «Аустерии». Благостно пахло хвоей, воздух напоминал нектар, птицы выдавали сказочные, не похожие ни на что рулады. Казалось, не лес это – райские сады Эдема. Впрочем, в прищуренных глазах Гарновского яду было столько – куда там библейскому змею. Только Бурову было начхать – краткий послеобеденный сон подействовал на него умиротворяюще. Быстро, с проворством опытного военачальника он расставил наблюдательные посты, загнал на гной, чтоб не доставал своей кислой рожей, бедного полковника и, вытащив подзорную, купленную по случаю трубу, принялся осматриваться на местности. Да уж, посмотреть было на что… Хозяйство Вассермана было великое – загородная ресторация, постоялый двор и красная ретирада являли собой лишь верхушку айсберга необъятного благосостояния. В основании же его лежала находившаяся по соседству усадьба: господский дом в сени дерев, людская, баня, флигель, хлебный