нам выпотрошить свои карманы до прихода полиции. Однако Замбо позволил себе истолковать сии слова как дружескую, хотя и не вполне уместную шутку. Он просто не мог поверить, что хозяин не знает Беби, этого молодого человека, известного всему городу своей вошедшей в пословицу честностью. Это было явным недоразумением.
– Пешо, ну-ка кликни постового! – приказал хозяин официанту, явно пытаясь дать нам понять, что о недоразумении не может быть и речи.
– Ну ладно, не шуми, – спокойно осадил его Замбо.
Начались переговоры по существу: Замбо вытащил карманные часы, отстегнул цепочку, положил часы на стол:
– На, бери!
Этот жест нам был хорошо знаком. Как и самоуверенная реплика, следовавшая за ним. Ибо главное назначение старого „Зенита' состояло не столько в том, чтобы отмерять время, – которому мы все равно не придавали ни малейшего значения, – сколько в том, чтобы выручать нас в особо критических ситуациях.
Хозяин недоверчиво взял часы, посмотрел на марку, приложил прибор к уху, потом положил на стол:
– Не годится.
И в ответ на поднявшийся негодующий ропот добавил:
– Не хватает… Мало…
– Ну так что теперь, догола раздеваться? – прорычал Замбо.
Хозяин презрительно осмотрел каждого из нас, и по его взгляду было ясно: даже если мы разденемся, это не особенно поможет делу. Выцветшие пиджаки, поношенные рубашки да свитер нежно-сиреневого цвета с продранными локтями – и речи быть не могло, чтобы всучить эти обноски в качестве заклада. Кабатчик с отвращением опустил глаза и в ту же секунду узрел художника, сидевшего нога на ногу.
– Ботинки! – заявил он и не терпящим возражения жестом указал на сияющую обувь.
– Ты что, хочешь разуть человека, а? Совести у тебя нет, – воспротивился Замбо.
– Ботинки! – лаконично повторил хозяин. Запротестовали все, кроме Николы, ибо последний был занят тем, что разувался. Он не был жалким мещанином, который стал бы спорить из-за каких-то башмаков.
Когда на следующий день художник явился ко мне домой, чтобы после длительного отсутствия снова занять свое место на кухонной кушетке, я установил, что он все еще бос. Совершенно бос, так как на нем не было и носков.
– И ты босиком шляешься по городу? – поинтересовался я.
– А что, ты хочешь, чтобы я ходил на руках? – вполне логично ответил он.
Тогда я вдруг вспомнил о своих башмаках из свиной кожи. Они были новехонькие и, по всякой вероятности, такими бы и остались, так как все мои попытки использовать их завершились фиаско. Приятель, продавший их мне под тем предлогом, что они ему не то слишком малы, не то широки, утверждал, будто они из свиной кожи. Однако я не мог избавиться от подозрения, что кожа отнюдь не свиная, а буйволиная, а, может, даже гиппопотамья. Таких грубых и прочных башмаков я никогда не видел ни прежде, ни потом. Что же касается подметок, то они были трех– или даже четырехслойными и обладали упругостью мореного бука. Всовывая конечности в эти импозантные сооружения, человек испытывал такое траурное чувство, словно ступил в небольшие гробы. Но настоящие трудности только еще начинались.
То, что каждый башмак весил два килограмма, еще не было концом света. Чувство неудобства скорее вызывало то обстоятельство, что на этих негнущихся деревянных подметках человек был вынужден передвигаться медленно и осторожно, ступая на всю ступню, точно выбираясь из вязкой грязи. Но и это было еще не самым страшным. Ноги оказывались в той же ситуации, что и факир, стоически лежащий на доске, утыканной гвоздями. Вся внутренность башмаков была как бы усеяна острыми гвоздиками, стоило забить один, как тут же рядышком высовывал жало другой.
Итак, в порыве внезапной щедрости, с какой мы освобождаемся от ненужных предметов, я извлек из стенного шкафа чудовищные кожаные приспособления и вручил их художнику. Он был так тронут, что чуть не заплакал.
– Давай без телячих нежностей, – сказал я, ибо тут же начал терзаться угрызениями совести. – Они тебе, наверное, не подойдут…
– Очень даже подойдут, – возразил Никола и моментально натянул на ноги громадные калевры.
– Ты все же посмотри, сможешь ли в них передвигаться, – с сомнением пробормотал я.
– Прекрасно смогу, – ответил тот, медленно волочась по кухне, как человек, засасываемый трясиной.
– Не жмут?
– Жмут? Да у меня так загрубели ноги, что жми, не жми…
Он так радовался башмакам, будто обнаружил в них не гвозди, а рождественский подарок. И, разумеется, сразу же отправился в „Трявну', чтобы похвастать обновкой.
Я выглянул из окна – проверить, действительно ли он может передвигаться, и к своему немалому удивлению установил: может. Естественно, Никола шагал отнюдь не легкой и грациозной походкой, но так ли уж много тех, кто легко и грациозно шагает по тернистому жизненному пути.
Я опасался, что когда он окажется в подпитии, дело примет гораздо более серьезный оборот. Но этого не произошло. Напротив, художник качался из стороны в сторону, но не падал, точь-в-точь, как ванька- встанька – деревянный человечек, нижняя часть которого заполнена свинцом. Да что там свинец. Эти калевры были увесистее свинца.
Пожив у меня, художник переехал к какому-то своему другу, потом к следующему. Он обладал особым чувством такта и старался никому не надоедать. Я виделся с ним все реже и реже. Обычно замечал его фигуру издалека, когда возвращался домой припозднившись. Никола шагал медленно и сосредоточенно, вытягивая ноги из невидимой трясины. Или же неподвижно стоял в свете уличного фонаря на углу, запрокинув голову и прикрыв глаза, точно собирался затянуть песню о колокольчике. В своих громадных башмаках он походил на памятник, установленный на пьедестале. Весьма хлипкий, не очень устойчивый памятник, но все же в его позе было нечто патетическое и трогательное.
Однажды Никола неожиданно навестил меня. Он был слегка навеселе, то есть пребывал в состоянии, заменявшем ему абсолютную трезвость.
– Ты еще хранишь ту картину?
Я принимал его на кухне, так как в комнате собрался наш литературный кружок.
– А как же.
– Можно мне взглянуть на нее?
Я принес пейзаж и установил его на стуле. Тот самый пейзаж с унылой листвой, белыми камбалами и дождливым пасмурным небом. Никола посмотрел на полотно, затем приблизился к нему вплотную, потом сел на кушетку и снова стал созерцать его сквозь полуприкрытые веки. Я было подумал, что он задремал, и собирался уйти, как вдруг он сказал:
– Наивная работа… И все же в ней что-то есть… Есть что-то такое…
Он покрутил в воздухе своим костлявым пальцем, словно пытаясь восполнить этим жестом недостающие слова. Потом опустил голову и с апатией произнес:
– Помнишь, что ты мне тогда сказал?
– Что она мне нравится…
– Нет. Что я никогда не закончу ее.
– Подумаешь, велика важность…
– Да, и все же это было важно. Тогда. Не сейчас.
Он встал с кушетки и уже совершенно иным тоном спросил:
– А у тебя, никак, гости?
Я кивнул.
– А выпить найдется?
– Выпить нет, почитать найдется.
– Ну что ж, читайте на здоровье. Читайте, пишите, рисуйте, а я пойду опрокину маленькую за упокой души.