революционной Франции периода якобинской диктатуры). Так, стремясь водворить в обществе свободу и конституционную законность, молодые реформаторы начали с образования самого самодержавного и незаконного из всех российских государственных учреждений.
Всем членам негласного комитета было предложено возвратиться в Россию. Первым царь вызвал князя Адама, отправив ему 17 марта собственноручное письмо. 'Мне нет надобности говорить вам, с каким нетерпением я вас ожидаю', — писал Александр. Чарторийский поспешил в Петербург, но из-за дальности расстояния прибыл в столицу последним. Он нашел царя бледным и утомленным после вахтпарада. Александр принял его дружески, но 'с грустным и убитым видом', без проявления сердечной радости. Теперь, когда он стал государем, 'у него появился оттенок какой-то сдержанности и принужденности'.
— Хорошо, что вы приехали, наши ожидают вас здесь с нетерпением, — сказал Александр и прибавил со вздохом: — Если бы вы были здесь, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом.
Они проговорили, как прежде, целый день. Рассказывая о смерти отца, Александр выражал 'непередаваемое горе и раскаяние'. От князя Адама не укрылось, что 11 марта 'как коршун вцепилось в его совесть, парализуя в начале царствования самые лучшие, самые прекрасные его свойства'.
Вместе с тем Чарторийский заметил значительные перемены, произошедшие с его царственным другом. Александр больше не заговаривал ни об отречении, ни о манифесте, некогда написанном князем Адамом по его настоянию. В нем появился более практический взгляд на вещи, сознание трудностей, с которыми придется столкнуться при проведении реформ.
Заседания негласного комитета начались после отставки Палена. Проходили они довольно странно, в обстановке какой-то ребяческой конспирации. Два-три раза в неделю члены комитета являлись к царскому обеденному столу, за которым собирались его семья и многие придворные. После кофе и короткого общего разговора Александр уходил к себе, и, пока остальные гости разъезжались, четверо вершителей судеб России осторожно пробирались через коридор в небольшую туалетную комнату, сообщавшуюся с внутренними покоями царя, куда затем приходил и сам Александр. Заперев двери, молодые люди приступали к обсуждению преобразовательных планов; каждый приносил сюда свои мысли, проекты, сообщения о текущем ходе правительственных дел и замеченных злоупотреблениях и упущениях. Впрочем, долгое время эти собрания были простым времяпрепровождением, без всяких практических последствий. Покидая собрания, где было говорено много прекрасных слов, Александр снова попадал под влияние государственно-административной рутины и не мог решиться ни на какие перемены. Туалетная комната была для членов негласного комитета чем-то вроде тайной масонской ложи, откуда скрепя сердце нужно было снова возвращаться к обыденной жизни.
Конечно, эти собрания не укрылись от внимания двора, где негласный комитет получил прозвище 'партии молодых людей', а содружество Чарторийского, Строганова и Новосильцова — «триумвирата». Тем не менее игра в конспирацию продолжалась.
Постепенно молодые друзья царя стали роптать, что их политическая роль сводится к нулю и что заседания не имеют никакого практического результата. В то же время царь быстро приобретал властные привычки. Обыкновенно он выслушивал мнения других и оставлял всех в неведении относительно решения, которое собирался принять, до следующего заседания, где оно уже не подлежало обсуждению. Если кто-нибудь все-таки пытался оспорить его, Александр проявлял чрезвычайное упорство. 'Вступив в спор с императором, — вспоминал Строганов, — следовало опасаться, чтобы он не заупрямился, и благоразумнее было отложить возражения до следующего случая'. Но царь проявлял уступчивость лишь в вопросах внутреннего управления; в делах внешней политики Александр был непоколебим. Чарторийский отмечал еще одну его особенность: 'Те, кто побуждал императора принять немедленно энергические меры, мало знали его. Такие настояния всегда вызывали в нем стремление отступить, поэтому они были совершенно нецелесообразны и только могли колебать его доверие'.
В последнем замечании сказывается прежде всего характер самого царя, но были тут и посторонние влияния, призывавшие его к осторожности.
В августе в Петербург приехал Лагарп.
Это был уже не прежний идеалист-теоретик, а политик, причем политик неудавшийся, что отразилось на его воззрениях. Повторяя из приличия старый припев о свободе и равенстве, он с негодованием выступал против призрачной свободы народного представительства и видел благо в разумном, просвещенном самодержавии, охраняющем страну от гибельной игры раздраженных самолюбий и сумасбродных идей, рядящихся в мантию либерализма.
Александр с удовольствием возобновил эту идиллическую дружбу.
Государь посещал свергнутого диктатора два раза в неделю, но поскольку из-за обилия дел никогда не мог заранее назначить день и час, то Лагарп не выходил из дома в ожидании визита. Часто Александр заставал его еще в халате. В их отношениях царь продолжал выдерживать роль молодого воспитанника, благоговеющего перед старым наставником. Лагарп был польщен и говорил без умолку. Он предостерегал Александра от либеральных увлечений, убеждал дорожить своей властью, видоизменять ее постепенно, без крика и шума народных собраний, и указывал на пример Пруссии, открывшей тайну, как соединить абсолютизм с законностью и правосудием.
Касаясь 11 марта, Лагарп был настолько наивен, что имел претензию думать, будто первый открыл своему воспитаннику суть дела. Он с жаром доказывал, что виновных надо искать среди высокопоставленных особ и что их следует немедленно привлечь к суду. Александр смущенно отвечал, что это совершенно невозможно при нынешнем состоянии умов, волнуемых слухами о реформах, и ввиду сильной аристократической партии, привыкшей к дворцовым переворотам и опирающейся на гвардию.
— Тогда уничтожьте гвардию, избавьтесь от этих преторианцев! — восклицал швейцарец. — Армия более надежна, только каждые два года следует обновлять столичный гарнизон полками, призванными из внутренних губерний.
Александр и тут видел непреодолимые трудности и спешил переменить тему.
Лагарп не присутствовал на заседаниях негласного комитета, но числился как бы полуофициальным членом последнего. Помимо частых бесед с царем, он представлял ему, по своему обыкновению, обширные доклады с подробным обзором всех отраслей администрации. Вначале их читали вслух на заседаниях, но потом, ввиду их неимоверной пространности, стали поочередно брать домой.
Члены негласного комитета недолюбливали самоуверенного швейцарца, видя в нем опасного соперника и большого зануду. 'Он казался нам, — писал Чарторийский, — значительно ниже своей репутации и того мнения, которое составил о нем император'. Лагарп, продолжавший носить форму главы Директории и большую саблю на вышитом поясе, представлялся им обломком прошлого столетия, формалистом и доктринером. Они дали ему насмешливое прозвище 'регламентированная организация' — по словосочетанию, часто употребленному им в одном из докладов. Чарторийский был уверен, что 'император, быть может, сам себе в том не признаваясь, чувствовал, что его прежнее высокое мнение о бывшем воспитателе начинает колебаться'. Действительно, выносить назидательную болтовню стареющего «философа» становилось все труднее. Впрочем, 'о личном характере Лагарпа император никогда не менял своего мнения… Император не любил насмешливых отзывов о ничтожестве писаний Лагарпа, и наоборот… Александру было приятно, когда он мог сообщить Лагарпу, что его идеи встречены одобрительно и получают осуществление'
Царь советовался с наставником и по личным вопросам: просил, например, сказать откровенно, до какой степени его обращение, умение держать себя соответствуют его высокому сану, к которому он, по его словам, еще не успел привыкнуть. Лагарп с усердием няни, не спускающей глаз с любимого детища, следил за Александром в обществе и на улице, смешиваясь с толпой, чтобы лучше наблюдать каждое движение царя. Но лагарповские уроки величественных манер не пошли Александру впрок. Несколько лет спустя одна высокопоставленная дама вынесла от встречи с царем убеждение, что Александр больше похож на блестящего гвардейского офицера с прекрасными манерами, чем на государя.
Между тем приближался сентябрь — месяц, на который высочайшим манифестом от 20 мая была назначена коронация.
31 августа двор покинул Петербург и 5 сентября прибыл в Петровский дворец.
В Москве все бурлило от праздничного многолюдства. Народу съехалось так много, что цены на жилье и съестные припасы вздорожали в семь, восемь, десять раз. Тем не менее «публика» все