– Ерунда. Я умер так давно, что во мне не осталось ничего молодого. Я превратился в «это самое», как ты мысленно назвала меня в начале вечера, когда не смогла вынести представшую твоим глазам грацию и элегантность. Я превратился в «это самое», в омерзительное зрелище, в злобного духа, когда твой наставник, твой великолепный маэстро был жив и учил меня.
– Я не верю тебе. Ты говоришь о Бетховене! Я ненавижу тебя.
– Он был моим учителем! – не на шутку разбушевался скрипач.
– Это и привело тебя ко мне? Моя любовь к нему?
– Нет, я не нуждаюсь в том, чтобы ты любила его, оплакивала мужа или выкапывала из могилы дочь. Я заглушу Маэстро, я заглушу его своей музыкой, прежде чем мы закончим разговор, и ты уже не сможешь услышать его ни из проигрывателя, ни в памяти, ни в мечтах.
– Как любезно. А ты его любил так же, как меня?
– Просто я хотел подчеркнуть, что немолод. И ты не будешь больше говорить о нем со мной с этаким превосходством. А что я любил – это мое дело, и я не собираюсь тебе рассказывать.
– Браво! – воскликнула я. – Так когда ты перестал воспринимать новое – сразу после того, как приказал долго жить? Или у тебя мозгов поубавилось, когда твой череп превратился в череп фантома?
Его охватило изумление. Меня тоже, хотя, с другой стороны, мои собственные колкости часто пугали меня саму. Вот почему я уже много лет не пью. Я часто произносила такие речи, когда напивалась. Я не помнила вкуса ни вина, ни пива и не желала их помнить. Я желала оставаться в сознании, и даже во сне, когда, например, бродила по мраморному дворцу, я сознавала, что сплю, наслаждаясь одновременно и реальностью, и сном.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил он.
Я подняла на него глаза, стараясь отрешиться от других вещей, от других мест, которые видела. Я устремила взгляд прямо на его лицо. Он казался таким же материальным, как любая вещь в этой комнате, только абсолютно живым, милым, чудесным, вызывающим зависть.
– Что я хочу, чтобы ты сделал? – насмешливо переспросила я. – Что означает этот вопрос?
– Ты говорила, что одинока. Что ж, я тоже одинок. Но я могу тебя отпустить. Я могу уйти…
– Нет.
– Я так и думал.
На его лице мелькнула улыбка – и тут же погасла. Он вдруг сделался очень серьезным, а глаза расширились, и выражение их было спокойным. Густые черные брови чуть приподнялись, придавая лицу законченную красоту.
– Ладно, ты ко мне пришел, – сказала я. – Ты являешься ко мне как воплощение грез. Скрипач, я тоже когда-то всем сердцем хотела играть на скрипке – более сильного желания я, наверное, никогда не испытывала. И вот появляешься ты. Но ты не мое создание. Ты порождение чего-то другого, ты голоден, жаден и требователен. Ты в ярости, что не можешь довести меня до сумасшествия, и терпишь поражение.
– Признаю твою правоту.
– Что, по-твоему, случится, если ты останешься? Думаешь, я позволю околдовать себя и силком вернуть к тем могилам, которые осыпала цветами? Ты думаешь, я позволю напоминать мне Оливье? Я знаю, ты часто за последние несколько часов заставлял меня думать о нем, словно он один из тех, кто навсегда покинул меня: мой Лев, его жена Челси и их ребятишки. Думаешь, я позволю тебе это? Должно быть, ты хочешь сразиться не на шутку. Так готовься к поражению.
– Ты могла бы не терять Льва, – с нежной задумчивостью произнес он. – Но нет, ты была слишком горда. Тебе понадобилось сказать: «Да, женись на Челси». Ты не смогла простить предательство. Тебе обязательно нужно было проявить благородство, страдать.
– Челси носила под сердцем его ребенка.
– Челси хотела избавиться от него.
– Нет, не хотела, и Лев не хотел. А наш ребенок к тому времени уже умер. Лев нуждался в ребенке и нуждался в Челси. И Челси нуждалась в таком муже.
– И поэтому ты гордо отказалась от этого мужчины, которого любила с детства, и почувствовала себя победителем, хозяйкой положения, режиссером пьесы.
– Ну и что? – сказала я. – Он ушел. Он счастлив. Он растит трех сыновей, одного высокого, светловолосого, и двух близнецов – их фотографиями увешан весь дом. Видел одну из них в спальне?
– Видел. И в коридоре тоже, рядом со старой пожелтевшей фотографией твоей канонизированной мамочки в возрасте тринадцати лет: красивая девочка с выпускным букетом и плоской грудью.
– Ладно. Так что нам теперь делать? Я не позволю тебе обращаться со мной подобным образом.
Он отвернулся в сторону и тихо замычал какую-то мелодию. Подняв скрипку с колен, он осторожно положил ее на стол, продолжая удерживать левой рукой за гриф, а рядом положил смычок. Его взгляд медленно скользил по картине Льва, висевшей над диваном, – подарок моего мужа, поэта и художника, отца высокого голубоглазого юноши.
– Нет, я не стану об этом думать, – сказала я.
Я уставилась на скрипку. Страдивари? Бетховен – его учитель?
– Не смейся надо мной, Триана! – сказал скрипач. – Он действительно меня учил, как и Моцарт. Но я тогда был таким маленьким, что даже не помню его. Но Маэстро был моим учителем! – Щеки его пылали. – Ты ничего обо мне не знаешь. Ты ничего не знаешь о том мире, из которого я был вырван. Библиотеки полны трудов, посвященных той эпохе, ее композиторам, художникам, строителям дворцов. Там упоминается даже имя моего отца – щедрого мецената, заботливого покровителя Маэстро. Еще раз повторяю: Маэстро был моим учителем.
Он замолчал и отвернулся.
– Выходит, я должна страдать и помнить, а ты – нет, – сказала я. – Ясно. Ты любишь похвастать, как многие мужчины.
– Ничего тебе не ясно, – сказал он. – Мне нужна только ты, из всех людей ты одна, ты, которая поклоняешься этим именам как святым. Моцарт, Бетховен… Я хочу, чтобы ты знала: я был с ними знаком! А где они сейчас, мне неведомо! Зато я здесь, с тобой!
– Да, это так, – сказала я, – мы оба согласны, что это так, но что нам теперь делать? Ты можешь тысячи раз застать меня врасплох, но больше я не поддамся. А когда мне снится прибой, море, то это ты…
– Мы не станем сейчас обсуждать твои сны.
– Почему же? Потому что эта дверь ведет в твой мир?
– У меня нет собственного мира. Я затерялся в твоем мире.
– Но ведь он у тебя был, у тебя есть собственная история, цепь событий, которая волочится за тобой хвостом, разве нет? И тот сон навеваешь мне ты, потому что я никогда не видела тех мест.
Он постучал пальцами правой руки по столу и задумчиво склонил голову.
– Ты помнишь, – начал он со злобной улыбкой на лице. Брови его грозно сошлись на переносице, а голос звучал наивно и мягко, – помнишь, после смерти дочери ты какое-то время общалась с подругой, которую звали Сьюзен.
– У меня было много подруг после смерти дочери, хороших подруг, и, между прочим, четырех из них звали Сьюзен, или Сюзанна, или Сью. Была среди них Сьюзен Мандел, с которой мы вместе ходили в школу; была Сьюзи Райдер, которая зашла меня утешить, а после мы с ней подружились. Еще была Сюзанна Кларк…
– Нет, я имею в виду другую. То, что ты говоришь, – правда: ты часто сортировала своих подруг по именам. Помнишь, тех, кого звали Энн, – соучениц по колледжу? Их было трое, они любили шутить по поводу твоего имени Трианна, что означает «Три Анны». Но сейчас я не хочу говорить о них.
– Еще бы! Это ведь приятные воспоминания.
– Так где же они сейчас, все эти подруги, особенно четвертая… Сьюзен?
– Я теряюсь.
– Нет, мадам, я вас привязал к себе. – Он широко улыбнулся. – Так же крепко, как в минуты игры.
– Чувственный, – сказала я, – знаешь, есть такое старое слово.
– Конечно знаю.