Молодой призрак смахнул листья со своего подбитого мехом плаща, совсем как обычный человек, и растерянно смотрел, как листья падают на землю. Он снова прочитал имя: Бетховен. Потом приготовил инструмент и смычок и заиграл знакомую тему, ту самую, что я знала наизусть, ту самую, что я выучила одной из первых в своей жизни. Это была основная мелодия единственного концерта Бетховена для скрипки с оркестром – та прелестная живая песня, столь переполненная счастьем, что как-то не вяжется с Бетховеном героических симфоний и мистических квартетов, песня, которую даже бесталанная балда вроде меня сумела выучить за один вечер, наблюдая, как ее исполняет гений из прошлого.
Стефан тихо заиграл, не от горя, просто в знак уважения. Это для вас, Маэстро, эту музыку вы написали, эта яркая мелодия для скрипки написана вами, когда вы были молоды и еще не успели познать ужас тишины, отрезавшей вас от всего мира, так что вам пришлось создавать музыку в полном вакууме.
Я могла бы спеть эту мелодию вместе с ним. Она лилась в совершенном исполнении, тот далекий призрак парил вместе с ней, едва заметно раскачиваясь, переходя незаметно на оркестровые части и вплетая их в свое соло, как он делал с другим произведением в прошлом, играя для Паганини.
Наконец он подошел к той части, которая называется каденция, когда скрипач должен взять две темы или все темы и сыграть их вместе, когда темы сталкиваются, перемешиваются, создавая изумительную оргию звуков, он так и сыграл – свежо, ярко и в то же время строго. Его лицо было полно смирения. Он все играл и играл, и я вдруг почувствовала, что мое тело обмякло в объятиях Стефана. Я вдруг поняла, что пыталась сказать ему: горе обладает мудростью. Горе не проливает слез. Горе приходит только после ужаса при виде могилы, ужаса у кровати больного, горе обладает мудростью и спокойствием.
Тишина. Он доиграл до конца. Последняя нота зазвенела в воздухе и умерла. Только лес продолжал петь свою обычную приглушенную песнь, в которой слились слишком много инструментов, чтобы их можно было посчитать, – и птицы, и листва, и сверчки, спрятавшиеся в папоротнике. Серый воздух был влажный, мягкий и липкий.
– Маэстро, – прошептал он, – да будет вечный свет освещать вас… – Он вытер щеку. – Пусть ваша душа, как души всех усопших, покоится в мире.
Скорбящая женщина, в своей черной шляпке и громоздкой юбке, медленно поднялась со своего места возле мраморного ребенка. Она направилась к нему! Она его увидела!! Внезапно она протянула к нему руки и заговорила по-немецки.
– Благодарю вас, – сказала она. – Красивый юноша, вы сыграли это с таким мастерством и чувством.
Он в изумлении уставился на нее.
Он испугался. Юный призрак испугался. Потрясенный, он смотрел на нее. И не осмеливался заговорить. Она провела рукой по его лицу и первой нарушила тишину.
– Какой молодой, – сказала она. – Какой талантливый. Спасибо вам, что вы сыграли именно в этот день. Я так люблю эту музыку, и всегда любила. Тот, кто ее не любит, – трус.
Казалось, он не в силах ответить.
Она вежливо отстранилась и отвела взгляд, чтобы дать ему возможность прийти в себя, а потом пошла по тропинке.
Тогда он прокричал ей вслед:
– Благодарю вас, мадам.
Она обернулась и кивнула.
– Именно сегодня, из всех дней. Наверное, это мой последний приход сюда. Вы ведь знаете, скоро могилу перенесут. Хотят положить его на новом кладбище рядом с Шубертом.
– Шуберт… – прошептал Стефан и замер, оглушенный.
Значит, Шуберт умер молодым. Откуда было знать это двойнику живого человека, бродящему в пустоте?
Об этом не было нужды говорить вслух. Мы все это знали, все: и эта женщина, и юный призрак, и тот призрак, что держал меня в своих объятиях, и я сама. Шуберт, создатель песен, умер молодым, спустя всего три года или даже меньше после своего посещения смертельно больного Бетховена.
Оцепенев от ужаса, юный призрак смотрел ей вслед, пока она не покинула кладбище.
– Вот так это началось! – прошептала я и уставилась на сильного призрака. – Почему этот призрак стал видимым? – не унималась я. – Я могу воспринять женщину, сидевшую рядом с мраморным ребенком, но сам ты способен разглядеть свой темный тайный дар, благодаря которому пересекаешь границы смерти? Можешь? Ты когда-нибудь об этом задумывался?
Он не захотел отвечать.
Глава 14
Он не ответил.
Молодой призрак почтительно подождал, пока женщина не скрылась из виду, а затем, отойдя на шаг от могилы, взглянул на небо, зимнее венское небо почти серого грязного цвета, после чего печально перевел взгляд на могилу.
Вокруг него сгрудились взъерошенные потерянные духи, менее бесплотные, чем прежде. Жуткое зрелище коварных духов!
К кому из них я могу воззвать? Думаешь, твоя Лили бродит в этом мраке, твой отец, твоя мать? Нет. Взгляни сейчас на мое лицо. Взгляни, как ко мне приходит это понимание, а вместе с ним одиночество. Где найти среди этих мертвых друга? И не важно, какой за ним или за мной числится грех. Даже монстры, казненные за зверские преступления, не выходят вперед, чтобы пожать мне руку. Я стою особняком от всех этих призраков, сама видишь. Взгляни на мое лицо. Посмотри и пойми, как все началось. Смотри, как зарождается ненависть.
– Сам смотри, – закричала я. – И сам делай выводы!
Я лицезрела эту картину всего лишь секунду. Стоящая фигура. Суровое лицо, презрение к блуждающим бесформенным призракам, холодный взгляд, обращенный на могилу.
Сумерки.
Перед нами совсем другое кладбище: новое, с величественными памятниками, помпезное, где-то здесь наверняка находился памятник – да, Шуберту и Бетховену, их надгробные статуи установлены так, словно они были друзьями, хотя при жизни они едва знали друг друга – и перед этим монументальным произведением молодой Стефан играет яростную бетховенскую сонату, вплетая в нее собственные фразы, а толпа молодых женщин слушает его как завороженная, одна из зрительниц плачет. Плачет.
Плачет. Я слышу, как она плачет. Я слышу, как она плачет, и ее плач смешался с плачем скрипки, лицо призрака в конце концов становится таким же скорбным, как ее собственное, а когда она сгибается от боли пополам, он извлекает из скрипки длинные кровоточащие ноты, отчего у дам, не сводящих с него взгляда, все плывет перед глазами.
С таким же успехом это могли быть поклонницы Паганини в Лидо, но здесь этот колдовской скрипач, несомненно, безымянный, одетый теперь по моде конца века, играл для живых и мертвых, изредка поднимая глаза на ту единственную женщину, которая плакала.
– Ты нуждался в их горе, оно давало тебе силы! – сказала я. – Ты перестал играть свою безумную воющую песнь мертвых, а вместо этого заиграл другую мелодию, бескорыстно отдаваясь ей, и только тогда они смогли тебя увидеть.
Ты безрассудна в своих ошибочных выводах. Какое тут бескорыстие? Разве я был когда-нибудь бескорыстным? А ты сама, разве сейчас ты проявляешь бескорыстие, отказываясь отдать мне скрипку? Разве, наблюдая эту сцену, ты чувствуешь бескорыстие? Я вовсе не нуждался в ее боли, но эта боль открыла ей глаза, и эти глаза увидели меня, и глаза остальных тоже открылись, и песнь лилась из меня, благодаря моему таланту, тому таланту, что рожден был во мне в той прошлой, настоящей жизни, вскормлен там и развит. Ты не обладаешь таким даром. Но у тебя моя скрипка! Ты украла у меня скрипку точно так, как отец, точно так, как огонь, готовый ее сожрать!
– И во время всей этой обличительной речи ты продолжаешь держать меня в объятиях. Я чувствую твои губы. Я чувствую твои потери. Я чувствую твои пальцы на своих плечах. Зачем все это? Зачем эта нежность, если ты нашептываешь мне в ухо слова, полные ненависти? Зачем эта смесь любви и ярости? Что хорошего я могу тебе подарить, Стефан? Я снова повторю, займись собой. Я не отдам тебе инструмент, чтобы ты