Мальчики, собравшиеся вокруг кровати, были красивыми, сытыми, веселыми и милыми.
Разноцветные туники ярких, искрометных оттенков, с аккуратными складками и туго затянутыми поясами придавали им девичью грацию. У всех были роскошные длинные волосы.
Мой господин обернулся и на прекрасно знакомом мне языке сказал, что я – его единственное дитя, что сегодня ночью он непременно вернется, а я к тому времени успею познакомиться с новым для себя миром.
– Новый мир! – воскликнул я. – Нет! Не уходи от меня, господин! Мне не нужен этот мир. Мне нужен только ты!
Он уже успел высушить и красиво причесать волосы, а руки смягчить пудрой. Склонившись надо мной, он вновь заговорил на только нам двоим понятном языке:
– Послушай меня, Амадео, теперь ты принадлежишь мне, Мариусу Римскому, и я останусь с тобой навсегда. А сейчас пусть мальчики накормят тебя и оденут.
Он повернулся к ним и на мягком, певучем наречии отдал необходимые распоряжения. Лица мальчиков светились таким счастьем, что можно было подумать, будто господин одарил их сластями и золотом.
– Амадео, Амадео, – повторяли они, окружив меня и удерживая, чтобы я не смог последовать за господином. Они заговорили со мной по-гречески – быстро и свободно, а я не очень хорошо знал греческий язык. Но их я понял.
Мальчики звали меня за собой и уверяли, что не станут обижать новичка, что отныне я один из них. Они поспешно одели меня в обноски, споря между собой по поводу каждой вещи: достаточно ли хороша туника, не слишком ли выцвели чулки... Ничего, это ненадолго, в конце концов решили они. В довершение всего мне выдали туфли и куртку, которая, как выяснилось, была уже мала одному из них, по имени Рикардо. Новый наряд казался мне поистине королевским.
– Мы тебя любим, – сказал Альбиний, второй по старшинству мальчик после черноволосого Рикардо и полная тому противоположность внешне – блондин со светло-зелеными глазами.
Остальных мальчиков я не очень различал, но этих двух выделить было легко.
– Да, мы тебя любим, – сказал Рикардо, отбрасывая со лба волосы и подмигивая мне. По сравнению с остальными кожа его была намного более гладкой и смуглой, а глаза казались совершенно черными.
У всех здесь были тонкие, изящные пальцы – такие же, как и у меня. Однако среди моих собратьев такие руки встречались крайне редко. Но об этом я тогда думать не мог.
Тем не менее в голову мне вдруг пришло совершенно невероятное предположение. А что, если мое похищение не было случайным? Что, если мне, бледному, с тонкими пальцами подростку, вечному источнику неприятностей, было предопределено свыше оказаться именно в этой стране? Мысль эта вызвала во мне суеверный страх. Но нет, это слишком невероятно, чтобы оказаться правдой. У меня заболела голова. Перед глазами замелькали безмолвные образы пленивших меня всадников, я вспомнил зловонный трюм корабля, доставившего меня в Константинополь, костлявые фигуры суетящихся купцов, передававших меня из рук в руки.
Господи, почему меня вообще кто-то любит? За что? Почему полюбил меня ты, Мариус Римский?
Стоя в дверях, Мастер, как его здесь все называли, улыбнулся и помахал нам на прощание. Малиновый капюшон на его голове служил прекрасным обрамлением изящных скул и красиво изогнутых губ. К моим глазам подступили слезы.
Не успела захлопнуться дверь, а Мастера уже поглотил клубящийся белый туман. Ночь подходила к концу. Но свечи не гасли.
Мы прошли в большую комнату, и я увидел в ней множество горшочков с красками и глиняных баночек с кистями, готовыми к использованию. Большие белые квадраты ткани – холсты – ожидали своей очереди, чтобы превратиться в прекрасные картины.
Мальчики добавляли в краски не яичные желтки, как велел старый обычай. Они смешивали яркие, мелко дробленные красители с янтарных оттенков маслами. В маленьких горшочках меня ждали большие глянцевые сгустки. Я взял протянутую кисть и взглянул на туго натянутый передо мной белый холст, на котором должен был что-то нарисовать.
– Нерукотворный... – произнес я. Но что означало это слово? Я поднял кисть и начал рисовать его, блондина, спасшего меня от мрака и убожества. Я обмакнул кисть в баночки с бежевой, розовой и белой красками и коснулся ею упругой поверхности холста. Но ничего не вышло – никакой картины не получилось!
– Нерукотворный! – прошептал я, уронил кисть и закрыл лицо руками.
Я порылся в памяти, чтобы воспроизвести это слово по-гречески. Когда я произнес его, несколько мальчиков кивнули, но смысл до них не дошел. Как мне объяснить им суть катастрофы? Я посмотрел на свои пальцы. Что же стало с?.. Все воспоминания внезапно сгорели – остался только Амадео.
– Не могу. – Я уставился на холст, на месиво красок. – Может быть, на дереве, не на ткани, у меня бы и получилось.
Что же я умел делать? Они не понимали.
Он не был Богом во плоти, мой господин, Мастер, блондин с ледяными голубыми глазами.
Но он был Богом для меня. А я не смог сделать то, что нужно было сделать.
Чтобы утешить меня и отвлечь, мальчики сами взялись за кисти и с поразительной легкостью, едва касаясь ими холстов, нарисовали много-много картинок.
Лицо мальчика – щеки, рот, глаза, да, и копна золотисто-рыжих волос. Господи Боже, это же я... Но это, наверное, не холст, а зеркало. А в нем тот самый Амадео. За дело взялся Рикардо – он отточил выражение лица, подчеркнул глаза и чуть подправил рот, но так, словно сотворил чудо: казалось, будто мое изображение вот-вот заговорит. По какому невероятному волшебству из ничего появился этот застывший в естественной позе мальчик со сведенными бровями и прядями растрепанных волос над ухом?
Эта соблазнительная плотская фигура казалась живой и выглядела одновременно и богохульной, и прекрасной.
Рикардо написал несколько греческих букв и произнес их вслух.
– Но Мастер имел в виду совсем другую картину! – воскликнул он, отбрасывая кисть и быстро собирая рисунки.
Меня провели по всему дому – они называли его «палаццо» и с удовольствием научили этому слову меня.
В доме было полно картин – на стенах, на потолках, на досках, на сложенных рядами холстах, – высоченных картин с изображениями разрушенных зданий, разбитых колонн, буйной зелени, далеких гор и огромного числа оживленных людей с раскрасневшимися лицами, чьи пышные волосы и великолепные одежды свободно развевались на ветру.
Это было, как если бы передо мной поставили большие блюда с фруктами и другой едой: сумасшедший беспорядок, изобилие ради изобилия, буйство цветов и форм. Как вино – слишком сладкое и легкое...
И как город, открывшийся передо мной, когда мальчики распахнули окна. Я увидел скользящие по зеленоватой воде маленькие черные лодки – гондолы (они были уже тогда), залитые ослепительным солнечным светом, и людей в шикарных алых или золотых плащах, спешащих куда-то по набережным.
Мы тоже спустились в гондолы – целая армия, – и не успел я оглянуться, как уже отправились в путь. Гондолы, как грациозные стрелы, беззвучно скользили между фасадами громадных домов, великолепных, как соборы, с узкими остроконечными арками, с окнами в форме лотосов, облицованными блестящим белым камнем.
Даже самые старые и небогатые жилые здания, не слишком нарядно украшенные, но тем не менее чудовищные по размеру, были выкрашены в разные цвета: в ярко-розовый – такой насыщенный, что казалось, будто стены покрыты раздавленными лепестками, – или в густо-зеленый, почти одного тона с мутной водой каналов.
Мы прибыли на площадь Сан-Марко, с двух сторон обрамленную длинными, абсолютно симметричными галереями.
Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами в противоположном от нас конце площади людей показались мне обитателями рая.
Золотые купола... Золотые купола...
Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, да и сам я, если память мне не