Гэри Райт
Лед как зеркало
Между собой они называли ее просто — Трасса. Извилистая двадцатикилометровая лента блестящего льда лежала на горных склонах петлями, как след гигантской змеи, и перепад высот на протяжении этих двадцати километров составлял ни много ни мало 2245 метров. Ширина Трассы на прямых участках равнялась девяти метрам, а виражи на поворотах достигали двенадцатиметровой высоты. Специальная Трасса для скоростных саней…
Стиснутый в узкой своей кабине гонщик вслушивался в завывание ветра. Ветер стонал в мерзлых гребнях нависшей над санями белой вершины, задувал поперек крутого стартового откоса, поднимая со склонов снежные струи и линуя ими жесткое голубое небо, и гонщик чувствовал, как что-то в нем отзывается на вой ветра ледяным безответным криком.
Гонщика душил страх. И хуже того — он сознавал это.
Впереди, сразу за обтекаемым носом саней, гора обрывалась вниз — отсюда казалось, что отвесно, — и там, далеко внизу, виднелась долина. Далеко-далеко…
…слишком далеко, старина, на сей раз тебе до нее не добраться…
Лампочка на приборном щитке вспыхнула кроваво-красным огнем и отчетливо мигнула два раза кряду. В ту же секунду две красные p.i кеты взвились над долиной и взорвались двумя одинаковыми багровыми метеорами.
Осталось две минуты.
По обе стороны стартового откоса в тело горы впивались изящные кронштейны, и на них висели платформы, расцвеченные флагами и заполненные людьми. С платформ на гонщика смотрели сотни незрячих черных очков; вот всегда они так — всегда пялятся неотрывно на старт, словно пытаясь залезть под шлемы и выведать, почему эти безумцы собрались здесь, почему жаждут смерти. Он глянул еще раз па долину далеко внизу — сегодня он и сам не понимал, зачем он здесь…
«…Ну, еще один, ну, самый последний раз! — не так ли ты говорил себе? — Последняя гонка — и все, и прости-прощай, сани, и слава всевышнему, что разрешил выжить!» Не такое ли ты давал себе обещание?
Так какого же черта ты снова здесь? Та, «самая последняя», гонка состоялась месяц назад. Зачем же ты сегодня снова вышел на старт?..
Ответа нет.
Все, что гонщик слышал в себе, были зябкие вопросы да глухие отзвуки ветра. Он стиснул рулевое колесо, стиснул так, что руки свело судорогой: «Надо думать про сани и только про сани…»
Эти у него были одиннадцатыми по счету. Как и все прежние, их окрасили в ярко-красный цвет — не ради какого-то особого шика, а чтобы после очередной катастрофы легче было найти их где-нибудь в стороне от Трассы, в глубоком снегу. Он хотел, чтобы их непременно нашли, и нашли быстро. Ко многим его товарищам помощь если и приходила, то слишком поздно.
…а Боба Ландера так и вообще не могли отыскать до лета…
Он прервал себя: «Про сани, только про сани!»
Без седока они весили около восьмидесяти пяти килограммов и походили на сверхобтекаемые гоночные автомашины с прозрачными «фонарями» кабин и полозьями вместо колес. Устрашающие торпеды, узкие, чуть шире плеч седоков, и низкие — между днищем и льдом оставался просвет не больше пяти сантиметров. Гонщик в кабине, собственно, не сидел, а почти лежал, полукольцо руля над коленями, подошвы на поставленных вкось педалях — эти-то педали и превратили сани во внушающие трепет скоростные устройства. Педали поворачивали полозья — четыре пустотелые «лыжи» хромистой стали — вдоль продольной оси, и тогда они врезались в лед, как лезвия коньков. И благодаря поворотным полозьям бывший бобслей стал тем, чем он стал: гонкой особого рода, с особым братством гонщиков, выделившихся в особый клан на зависть и удивление остальному люду. «Наши» — величали они друг друга.
…кто-то из наших, смеясь, сказал однажды: «Несомненно, мы самые прыткие самоубийцы в мире…»
Он опять призвал мысли к порядку и принялся проверять тормоза.
Достаточно потянуть рулевое колесо на себя, и по бокам саней разворачивались закрылки — половинки хвостовой части корпуса. Со стороны они выглядели, быть может, и нелепо, но действовали весьма эффективно: общая их площадь превышала квадратный метр, а применялись они на скоростях сто тридцать и более километров в час. Кнопка под правой рукой гонщика управляла другой тормозной системой: нажать ее — и из носовой части саней вырвется крупный ракетный заряд. Всего зарядов насчитывалось семь, и их нередко не хватало. А когда отказывали все системы, включая волю гонщика, — на такой случай оставалась рукоять у левого колена. Ее окрестили «ручкой с того света»: дерни посильнее за ручку — и дальше все будет зависеть от сотни случайностей, не подвластных никакому расчету, но если повезет, зависнешь на парашюте в восьмидесяти метрах над Трассой. Или… или прикосновение к рычагу катапульты станет последним сознательным поступком всей твоей жизни.
Сам он дергал за эту ручку дважды. В первый раз, когда на вершине «Мертвой петли» потерял полоз — его тогда чудом не размазало по близлежащей трибуне, верхний ряд скамеек мелькнул под ним на расстоянии меньше метра. Во второй раз шесть саней вдруг смешались в кучу прямо у него перед носом, и он выстрелил собой сквозь нависшие над Трассой ветви старой разлапистой ели. Другие гонщики были не столь удачливы.
Ганс Крогер. В конце концов его тело вырыли из-под пятиметрового слоя снега — он пробил этот слой, как снаряд, до грунта. Когда он катапультировался, сани кувыркались в воздухе — в эту долю секунды они оказались вверх днищем.
Ярл Иоргенсен. Сани перевернулись, и его выбросило прямо под полозья следующих саней.
Макс Конрад. Образцовое катапультирование! Почти на сто метров вверх и чуть наискось от склона. Только парашют так и не раскрылся.
Уэйн Барли…
Гонщика передернуло крупной дрожью, он даже почувствовал реакцию противоперегрузочного костюма. Как хотелось бы съездить по чему-нибудь кулаком! Но он ощущал на себе неотступные глаза зрителей и телевизионных камер, да и слишком тесно в кабине — развернуться как следует перед ударом и то недостанет места.
Огонек на щитке вспыхнул вновь, требуя внимания, и мигнул один раз. И одна багровая ракета запылала в небе.
Одна минута — бог ты мой, неужели время остановилось?
Но это неотъемлемая часть целого — ожидание, смертельно томительное ожидание над долиной, раскинувшейся в двух с лишним километрах внизу. И иные, случалось, не выдерживали этих предстартовых минут и откидывали «фонари» кабин: одно необратимое движение — и сани останутся на месте. Да, случалось и такое. И он мог бы остаться. Всего-то откинуть прозрачный колпак, подать тем самым сигнал, и когда в миг старта другие сорвутся вниз и исчезнут с глаз, он останется здесь в одиночестве. Но в каком, господи, в каком! В одиночестве, которое продлится всю жизнь. Может, он и встретит кого-нибудь из прежних товарищей-гонщиков — где-нибудь, когда-нибудь… А они и не подумают признать его. Это была бы смерть своего рода — остаться на старте…
…и несомненная смерть — принять старт. Смерть, безмолвный попутчик каждого гонщика в каждой гонке…
Он бросил хмурый взгляд на другие сани — их было всего шестнадцать, два неровных ряда по восемь в ряду. Шестнадцать блестящих, нарядных, стремительных торпед, свисающих со стартовых скоб. Он знал среди гонщиков всех и каждого, они были его братья. Они были «паши». Но не здесь. Не сейчас.
Давным-давно, еще новичком, он спросил у старого Франца Кешлера:
— Ты видел, как я прошел «Безумную кривую» бок о бок с тобой? И Франц ответил:
— Там, на Трассе, я не вижу никого. Только сани. Здесь, в долине, ты — это ты, но на Трассе ты —