Он предложил сесть. Палуба, хоть и жесткая, показалась мне мягче самого мягкого кресла.
Мы сидели на самом носу корабля, так круто поднимавшемся, что отсюда были видны и бульвары Моора, и набережная, и — вдали, за отделяющей их полосой воды, — болота, над которыми уже синела, сгущаясь, сумеречная дымка. Там, за нею, был остров Дорн. Я находился у края владений Дорны, глядел на те же болота, которые она видела каждый день; она была близко, так близко, что, казалось, вот-вот среди вечерних теней покажется ее фигура. И в то же время мысли о Дженнингсе, Даунсе, Мэннере и о корабле — тоже отчасти моей собственности — безостановочно крутились в моей голове, будто колеса ткацкого станка.
Потянул ветерок. Там, за болотами, откуда он дул, плавали когда-то мы с Дорной, плутая по протокам… Да, нелегко было снова очутиться на Западе: до боли знакомое сияние повсюду находило щели в броне моего напускного равнодушия.
Баннинг, понимая, как трудно мне начать, заговорил первым.
— Неладно дело, — сказал он, махнув рукой в сторону кормы.
— Да, — согласился я, — неладно. И то, что творится на корабле, и то, как к нам здесь относятся. Интересно, что думают посетители, когда видят Мэннеру на борту?
Баннинг помолчал.
— Что ж, она женщина как женщина, и это их не удивляет.
— Но она — островитянка.
— А мы разве не островитяне? Какая разница? Она работает на этой штуке, которая шьет.
— Вам известно, кто она такая?
— Да, известно. И команде тоже. А те, кто приходит, не знают, да и не спрашивают.
— А если бы они узнали — сразу ушли бы или стали думать, что американцы — с причудами?
— С чего им думать, что вы с причудами? — сказал Баннинг после долгого молчания. — Наверное, они бы подумали так: «У них свои привычки, у нас — свои».
Такой ответ не мог полностью удовлетворить меня.
— И все же кто-то ушел бы?
— Может быть, некоторые женщины, — неохотно ответил наконец Баннинг. — Вряд ли многие.
— Значит, мы ведем себя вполне по-островитянски?
— Нет… но какое это имеет значение? Вы — американцы.
Неужели это была просто вежливость?
— Мы не хотим жить в вашей стране противно вашим обычаям, — сказал я.
Лицо Баннинга неожиданно просветлело.
— Скажу вам то, что сам думаю. Когда эти девушки меняют жизнь, перестают жить с несколькими мужчинами, они обычно возвращаются домой, хотя бы на время. Там они живут как незамужние и с мужчинами не встречаются. Потом они могут выйти замуж. Но всегда должно пройти какое-то время, чтобы им как бы утихомириться. Поэтому матросы наши еще не до конца понимают. Не понимают — по-прежнему ли она такая, как в Городе. Они говорят об этом, когда спускаются на берег, и другие тоже начинают задумываться. Но никто ничего плохого ей не сделает, ручаюсь. Так что волноваться незачем.
Он умолк. Чего-то он не договаривал, но это было явно не то, о чем думал Даунс с его американскими предрассудками.
— Что-то не так? — спросил я.
— Все в порядке. Дженнинг, — он произнес фамилию без конечного «с», — привез ее сюда. Он ее содержит, и она исполняет его желания. Тут нет ничего дурного, раз уж сама выбрала такую жизнь.
И все же в его голосе звучала неуверенность, причем касавшаяся не того, правильно или неправильно ведет себя Мэннера, а чего-то еще. Я чувствовал, что для него самого все ясно, но он с трудом, на ощупь подыскивает слова, чтобы объясниться с сидящим перед ним чуждым, непонятным ему человеком.
— Баннинг, — сказал я, — мне неизвестно, как у вас относятся к вещам такого рода. Но ясно, что мы относимся иначе. Вы думаете — ей лучше отсюда уехать?
— Нет, — ответил он, — не в этом дело.
Он изучающе поглядел на меня, и я подумал, уж не обижаю ли его, объясняя столь очевидные вещи.
— Может быть, дело в том, что он ее содержит?
— Да! — воскликнул Баннинг. — Если женщине нравится вести такую жизнь, она может уйти из семьи и зарабатывать себе этим на пропитание, но никогда мужчина у нас не содержит женщину, покупая ее тело. Это у нас не принято.
Вид моего удивленного лица побудил его откровенно и до конца высказать мне все, что для него самого было так просто и ясно.
— Когда женщина вступает в брак, она переезжает туда, где живет семья ее мужа, и становится равноправным ее членом. Там она обеспечена всем. Если женщина становится чьей-нибудь любовницей, она не порывает со своей семьей. Может быть, не всем это нравится, но в любом случае она не превращается в содержанку. Опора для нее по-прежнему — семья, которая ее обеспечивает. Когда женщина выбирает такую жизнь, какую выбрала Мэннера, хозяйка дома, где она живет, присматривает и заботится о ней, пусть даже девушка порвала с семьей. Но когда мужчина поступает, как Дженнинг, и забирает ее оттуда, где ее обеспечивают, это плохо кончается. Мэннера оставила семью. Теперь, без поддержки, она не может чувствовать себя свободно и уверенно. Она должна делать все, что хочется Дженнигу, отдаваться ему независимо от того, чувствует ли она
Теперь он высказался, но это ни на йоту не приблизило решения проблемы. И все-таки Даунс почти во всем оказался не прав. «Плавучей выставке» угрожала куда меньшая опасность, чем людям, которые ее сопровождали.
Из носового люка донесся запах готовящейся пищи. Остаться ужинать на палубе с Баннингом и его помощником было в каком-то смысле предательством по отношению к трем мучимым сомнениями обитателям кормовых кают, но я решительно не знал, что сказать каждому из них. Больше других жалость вызывала Мэннера. Может быть, она взбунтовалась против жизни, которую вела в Городе. Может быть, Дженнингс был для нее чем-то иным, чем прочие мужчины, и открыл перед ней новый мир. Однако он склонил ее к поведению, идущему вразрез с обычаями страны и ее собственной бессознательной волей. Неудивительно, если бы она умерла. Дженнингс толкнул ее на путь, пагубный в глазах островитянки. Даунсу я тоже сочувствовал. Пуританин и патриот в душе, он и вправду мучительно переживал, видя, как порочат честь его нации. Что до Дженнингса, то он уже утратил власть над собой и потерпел полный крах. Его тоже следовало пожалеть.
Немного погодя я отправился на корму, раздумывая, где мне устроиться на ночь. Уже совсем стемнело. Болота лежали, скрытые густым, опалово светящимся туманом. Память о ночи на «Болотной Утке» вдруг показалась выдумкой, сном.
Мэннера сидела в своей каюте за машинкой так, словно и не вставала из-за нее. Свет был тусклый, и Мэннера то и дело останавливалась, наклоняясь к машинке и что-то близоруко подправляя на ощупь.
Дверь в каюту Дженнингса стояла открытой. Там горел яркий свет, сам Дженнингс лежал на койке. Закрытая дверь каюты Даунса словно выражала немой укор.
Пожалуй, стоило поговорить с Мэннерой. Я не входил, ожидая, пока она оторвется от шитья и заметит меня. Нога ее медленно нажимала на педаль. Я окликнул ее. Она полуобернулась ко мне, не поднимая глаз.
Вид ее пробудил во мне совсем нежелательные эмоции. Трудно было отрешиться от мыслей о тех услугах, которые она оказывала мужчинам за скромное вознаграждение, и держаться с ней непринужденно оказалось нелегко. Неожиданно, и с некоторой неприязнью к самому себе, я почувствовал ее привлекательность.
Я завел разговор о шитье. Мэннера показала свою работу.
— Вам нравится шить на этой машинке?