если я продолжу свой путь, она же последует за мной. Никакой иной разумный повод не приходил мне в голову, учитывая, какой долгой покажется ей дорога в одиночестве. Пароход, прибывавший в Город пятнадцатого апреля, шел не со стороны Св. Антония, а со стороны германских колоний. На него можно было пересесть только с борта германского судна, идущего из Бремена или Шербура, к тому же он не заходил в тот порт, где остановился мой корабль… Да и у меня не было возможности вернуться в Европу, чтобы перехватить Глэдис.
И снова — горькие плоды моей нерешительности. Теперь Глэдис предстоит добираться до Островитянии одной. Единственное, что я мог сделать, — это рассказать ей о том, как я счастлив, узнать, нет ли нужды в деньгах, которые я мог бы переслать ей по телеграфу, и попросить адресовать ответ в Св. Антоний.
Несколько часов спустя я плыл к югу, теперь уже зная, что Глэдис — моя. Я страстно желал ее, и хотя временами в сердце закрадывалось сомнение — способна ли она ответить мне равноценным чувством, — охватившее меня счастливое нетерпение не становилось меньше. Женщина, которая вверяет вам себя, дорога вдвойне…
И снова меня окутала уже знакомая жаркая тишина Кальдо-Бэй, вновь увидел я в горячем мареве желтовато-серые скалы Св. Антония. Здесь уже ждал меня ответ:
Теперь мне ничего не оставалось, как снова телеграфировать ей, иначе, отплыв из Св. Антония, я уже не застану ее, и большее, на что я мог рассчитывать, — это получить от нее письмо, написанное в марте. Я известил Глэдис, что встречу ее, если представится возможность, в Биакре, Млабе, Мпабе либо же в самом Городе. Тринадцатого февраля, так и не получив ответа, я ступил на борт «Суллиабы», направлявшейся в Островитянию. Да вряд ли и стоило посылать еще одну телеграмму — ведь около двух недель спустя Глэдис сама сядет на пароход в Европе, чтобы поспешить вослед мне.
Мы покинули Св. Антоний в полдень тринадцатого февраля. Помимо приглашения, у меня был документ о медицинском освидетельствовании, который выдал мне врач — преемник Маннара. Когда я снова услышал островитянскую речь и мой язык выговорил на нем первые слова, мир вокруг словно поменял свои краски. Столица Островитянии лежала всего в пяти днях пути, и скоро островитянский станет моим единственным языком, даже языком моих мыслей. Английский на время, а может и навсегда, останется основным в разговорах с Глэдис. Однако некоторые островитянские слова неизбежно найдут в них свое место, во многом позволяя нам лучше понимать друг друга. Английский — язык крепко сбитый и в то же время тонкий, музыкальный, выразительный, словно повитый дымкой фантазии. Я любил его. И мы сохраним его. Мы никогда не станем островитянами до конца — слишком многое крылось для нас за звуками английского языка.
Вечером долгого жаркого дня мы миновали Коапу, а наутро следующего я переоделся в свой островитянский костюм, чтобы никогда больше не надевать европейского платья, разве что с тем, чтобы показать его любопытствующим или нашим детям.
Уже запоздно шестнадцатого числа я встал и выглянул в иллюминатор. Было прохладно, дул легкий ветер. В лучах молодого месяца впереди виднелся мыс, окутанный бледной светящейся дымкой. Субтропики западного полушария остались позади. Теперь мы шли мимо островов Сосаль провинции Карран — юго- восточной оконечности Островитянии. Я вернулся домой, но не в старый, хорошо знакомый дом, а в тот, что лишь начинал строиться, он был дорог мне, как Глэдис, и все в нем было ново, все таинственно… Я хотел бы знать свою
Весь день мы двигались вблизи берега: заснеженные вершины невысоких гор на фоне низко нависшего темного неба сменялись лесистыми мысами и небольшими островками, на которых кое-где виднелись строения ферм. Мильтейн, Дин и Герн — прежде мне лишь мельком удалось повидать эти края. Наконец, уже совсем к вечеру, показались красные скалы Сторна.
Настала ночь, поднялся сильный ветер, море бушевало, но я спал безмятежно, чувствуя приближение чего-то очень дорогого и такого доброго, привычного, что даже не было нужды, проснувшись, задаваться вопросом, что же это такое.
Город с его бледными каменными стенами лежал в лучах высоко стоящего позднего утреннего солнца. Он покойно высился на своих трех холмах, знакомый, разноликий, милый. И вместе с моей незримо присутствующей возлюбленной, отныне связанной со мною одной
И вновь я в дороге! Наняв лошадь, я выехал один. Кругом бурно разрослась густая, прогретая солнцем летняя зелень. Это напоминало конец августа в Америке. В воздухе стоял запах свежескошенного сена. Деревья вздымали свои пышные кроны; буки в лесу поместья Бодвинов высились могучими, величественными башнями. И только в прилегающих к реке Сомсов болотах заметны были следы надвигающейся осени. Трава на них местами порыжела, пожухла. Миновав Лорию, когда день уже клонился к вечеру, я подъехал к дому лорда Сомса. Хотя дневной путь и был довольно легким, я устал: изнеженная американская жизнь сделала меня слабым.
Лорда Дорна в столице не оказалось. Перье были иностранцами, Бодвинов я знал слишком мало. Здесь же я мог встретить не только островитян, но и своих ровесников и друзей. С ними я почувствовал себя так легко, по-домашнему, что сознание некоторой странности положения быстро исчезло. Мы поговорили о поместье, которое я собирался приобрести, и я рассказал им о своей жене, которая пока была еще в пути. Сомсы в свою очередь поделились новостями об общих знакомых: Кадред и Сома вернулись домой, жизнь усадьбы в Лорийском лесу шла своим чередом, Дорн и Некка растили ребенка, мальчика, который родился в сентябре, Тора вышла замуж за молодого Стеллина, Дорна уехала на восток, не забыли они рассказать и о Файнах.
Наутро я проснулся бодрым, дорога по безводной Инеррии была мне прекрасно знакома, она вела к землям, которые отныне были моими. Ветви деревьев в садах гнулись под тяжестью красных, налитых яблок, в полях стояла высокая кукуруза с пурпурными, пламенеющими початками. Красные и зеленые краски полей, желтый песчанистый суглинок, ясный воздух, пронизанный горячими лучами солнца, а вдалеке — снежные поля на склонах Доана и Вандерклорна, отчетливо видные, но словно парящие в бледной дымке…
На следующий, четвертый, день пути дорога стала уже и каменистее, поднимаясь по долине Кэннана к постоялому двору перевала Доан. Я ехал, и мысль моя часто обращалась к Дорне — прекрасному воспоминанию, — больше с любопытством и не вызывая боли. Боль несбывшегося питает в человеке желания, но мы с Дорной, встретившись под конец и расставшись друзьями, подарили друг другу противоядие от нее. Дорна никогда не встанет на пути Глэдис.
Переночевав на постоялом дворе, я стал спускаться к западу и снова увидел долины Нижнего Доринга и болота — словно застывшее темное море. От Эрна я паромами добрался до Острова и вскоре после полудня подъезжал к Рыбачьей пристани.
Дул сильный юго-западный ветер, клоня деревья с пожухлой листвой, и, несомые им, плыли в небе нежные розовые облака. Вновь вдохнул я соленый воздух и различил слабый блеск усыпанных ракушечником дорог.
Со стороны пастбища я подъехал к восточному крылу дома, миновав школу Дорны-старшей, и оказался под окном собственной комнаты, рядом с круглой башней, которая как будто стала меньше. На солнце, у стены, укрывавшей его от ветра, был расстелен ковер, и первым Дорном, которого я увидел, был маленький сын моего друга: ребенок лежал на спине, подогнув ноги, розовый, ладный, наполовину укрытый краем ковра.
Некка, сидевшая рядом у стены, заметила меня и резко встала, произнеся мое имя. Я спешился и подошел к ней. Рукопожатие было здесь не в обычае, но я взял Некку за руку и поцеловал в подставленную щеку.
Она представляла Дорнов, их Остров — все, что было так дорого и подспудно жило в моей памяти. Вопросы, ответы были ни к чему, мы без слов поняли друг друга. Некка взяла ребенка на руки, и мы