И в другой записи: «Чем утонченнее и роскошнее живут фермеры, тем грубее и невежественней тут крестьяне... Мне кажется, что человеку с возвышенным вкусом — „человеку чувства“, будут больше по душе бедные, но умные и толковые эйрширские крестьяне, чем здешние фермеры и их богатые клубы, при полном варварстве их батраков и соседей-крестьян».
Мимо старинного величия разрушенных замков, мимо руин аббатств, разбитых протестантами во времена реформации, трусит «славная кобылка» Бернса — Дженни Гедс. Характер у нее крутой — она и названа так в честь старухи протестантки, которая сто тридцать лет назад, в разгар борьбы с католиками, швырнула в епископа Эдинбургского скамеечкой за то, что он попытался отслужить «папистскую обедню». Бернс написал про Дженни своему новому другу, учителю латыни Вильяму Николю — умнице, грубияну и добряку, с которым он особенно близко сошелся после выхода книги. С Николем Бернса не раз столкнет судьба, в честь Николя будет назван один из сыновей поэта и написана одна из лучших песен. Николь сохранил каждую строчку Бернса, в том числе и письмо с дороги, которое написано на великолепном народном языке, трудно поддающемся переводу. Про кобылку Дженни Гедс сказано, что она «шла вприпрыжку и вприскачку по долинам и холмам, до того ядреная да быстрая, что ей и сам черт не брат. Правда, бедна она, как сочинитель песен, и сердита, как церковный совет, и, пока ее не расшевелишь, топчется на месте, как служанка знатной леди на танцах или курица на горячей жаровне, но все ж такую бодрую бабенку поискать! А жрет она, как та кобыла, что могла переварить даже колеса, ей нипочем одним махом слопать за мой счет пять мер самого лучшего овса — и хоть бы что!»
Кажется, что видишь Роберта таким, каким он был в эту поездку, — помолодевшим, задорным, озорным. Эйнсли так и смотрел ему в рот, за обедами к завтраками стоял неумолчный смех, девушки замирали и таяли от его взгляда.
Вскоре Эйнсли уехал — его двухнедельный отпуск кончился, и дальше Бернса сопровождал какой-то скучнейший человек.
Все ближе подходил день, когда надо было возвращаться в Мохлин, все чаще приходили неотвязные мысли о судьбе его семьи. Под конец поездки сказалось и «свирепое гостеприимство» поклонников: Бернс плохо переносил неумеренные возлияния, и по ночам его мучили припадки тоски, бессонница, необъяснимые страхи, так хорошо знакомые всем людям с больным сердцем.
Однажды ночью ему стало так плохо, что слуга в таверне просидел до утра у его постели.
В двадцать восемь лет, при необычайной физической силе и выносливости, Бернс страдал тем недугом, который омрачил последние годы его жизни, — застарелым ревматизмом и ревматическим эндокардитом. Сказались тяжкий труд, вечное недоедание и недосыпание. Сказались пылкий, неукротимый нрав, безудержная жажда жизни, мятежная душа, неумение беречь себя, свои силы...
В мрачном настроении Бернс поехал смотреть фермы, которые ему предлагал в аренду Патрик Миллер. Их было три. Самой живописной Бернсу показалась ферма Эллисленд на крутом берегу реки Нит, поросшем густым лесом, и всего в шести с половиной милях от оживленного города Дамфриза, где Бернсу только что преподнесли звание почетного гражданина. Управляющий Миллера, который показывал фермы, сказал, что аренда невысокая — всего пятьдесят фунтов в год, но что он должен предупредить Бернса: жилого дома на ферме, собственно говоря, нет, службы нуждаются в капитальном ремонте, земля — в удобрении.
Бернс обещал подумать, посоветоваться с кем-нибудь из опытных фермеров. В глубине души он все еще на что-то надеялся — может быть, удастся получить место в акцизе?..
Да и нельзя брать ферму, пока не получены все деньги от Крича.
Прежде всего надо вернуться домой, посоветоваться с Гильбертом, узнать, как дела в Моссгиле, как дети.
И как Джин...
5
8 июня 1787 года Роберт Бернс приехал в Мохлин. Он оставил свой сундучок у трактирщика, попросил приготовить комнату, позаботиться о верной кобылке, а сам, захватив свертки, где лежали подарки для семьи, зашагал в Моссгил по знакомой тропке, меж кустами орешника и терна, где на все голоса пели знакомые птицы. Он уже не шел, а бежал, дыша прерывисто и часто, и ему казалось, что нигде — ни на зеленых лугах южных графств, ни у горных водопадов — не пахло так упоительно и нежно, как пахла в это июньское утро суховатая холмистая земля родного западного края.
А вечером, когда Роберт, устав от долгого дня, полного встреч, разговоров и расспросов, после радостного свидания с родными, — как счастливы были мать и сестры, как улыбался молчаливый Гильберт, какие краснощекие, загорелые мордочки были у ребят! — после веселого ужина с друзьями и бесконечных тостов, наконец, остался один в своей комнате и уже собирался лечь спать, дверь тихонько отворилась. И по бешеным гулким ударам сердца, отдававшимся болью в висках, по свинцовой тяжести во всем теле, словно онемевшем от страха, Роберт почувствовал, что он ждал этого весь вечер, что ему никуда не уйти от своей судьбы, от Джин.
А она подошла, села рядом и, без слов обхватив его шею рукой, крепко прижала к себе.
Под утро, сквозь тяжелый, душный сон, он услышал, как Джин встает. Он испуганно открыл глаза — что теперь будет, как она вернется домой? Но Джин спокойно сказала, что мать сама дала ей ключ, и, поцеловав Роберта, ушла.
Значит, теперь, когда он стал знаменитым, богатым, Арморы сменили гнев на милость! Значит, теперь эта ведьма, ее мать, сама подослала к нему дочку! То-то же ему показалось, что вчера, когда он издали на улице поклонился старухе, та угодливо и подобострастно улыбнулась.
Нет, не бывать этому! Теперь он ни за что не придет к ним вновь просить руки Джин, ни за что не даст ей свое имя!
Конечно, он ее любит, любит, но простить не может.
Он ни дня не останется в Мохлине, он сейчас же уедет! Будь они прокляты, эти рабские душонки!
Десять дней ездил Роберт по горной Шотландии. Он выехал из Глазго, проехал по северным озерам, по местам, прославленным в песнях. Настроение у него было тяжелое. Ему изменяет даже его обычная любовь к людям, он пишет об этом Николю: «Никогда, друг мой, я не считал род человеческий излишне склонным к благородству, но чванство эдинбургских патрициев и угодничество моих братьев- плебеев, которые раньше, до того, как я вернулся домой, смотрели на меня искоса, меня почти что отвратило от всей нашей породы. Я купил карманное издание Мильтона и постоянно ношу его с собой, изучая чувства этой великой личности — Сатаны: непоколебимое великодушие, бесстрашную, непокорную гордость, отчаянную смелость и благородное пренебрежение к трудностям. Правда, сейчас у меня есть немного денег, но я боюсь, что проклятая звезда, которая до сих пор, прямо на мою голову, слала свои зловещие лучи, испепеляющие все благие намерения, эта вредная планета, столь неблагоприятная для рифмующей братии, — боюсь, что она еще не закатилась на моем горизонте!!!»
В это лето он почти совсем не писал стихов. Правда, когда умер один из крупных шотландских деятелей — сэр Джеймс Хентер Блэр, эдинбургские друзья попросили Роберта написать элегию на его смерть. Отказаться было бы невежливо. Бернс написал на классическом английском языке одиннадцать пышных четверостиший. В них завывает буря, бледный месяц выходит из-за крылатых облаков и перед испуганным взором даже носятся метеоры. И тут, среди скал, поэт видит величественную фигуру в траурных одеждах, которая «в отчаяньи себя колотит в грудь и стонет бешеному вою бури в лад». Эта «величавая», в другой строфе «царственная» фигура — Каледония, оплакивающая своего сына, «безвременно почившего во гробе».
Легко понять, что элегия на смерть незнакомого и, вероятно, не очень приятного Бернсу сановника написана через силу, не по велению сердца. Стоит только сравнить образ «царственной», величественной Каледонии, окруженной всей романтической бутафорией, с образом той же Каледонии, или попросту Шотландии, из знаменитого шуточного послания «Серьезнейшая просьба и мольба автора этих строк к шотландским представителям в палате общин», в котором поэт просит, чтобы сняли налоги с шотландского виски. Как великолепен портрет Музы, сидящей «голым задом в придорожной пыли» и «выкрикивающей голосом, охрипшим от жажды, прозаические стихи». Как живописна «бедная старая мать поэта — Шотландия», которая плачет горькими слезами над «пустым, как свисток, кувшином», а за ее спиной негодяй-контрабандист и толстомордый самогонщик вытаскивают у нее из кармана последний грош! «Неужто у каждого, кто носит имя шотландца, не закипит кровь, когда у его несчастной старухи матери отнимают все? Неужто и вы, ваши светлости, благослови вас боже, можете спокойно видеть, как наша добрая,