и законным». Он тогда уплатил гинею в пользу бедных, пожал руку священнику, «папаше Оулду», удивляясь, что старик встретил его так ласково, словно забыл и его «прегрешения» и его сатиры. Роберт ушел из церкви с облегчением и, наверно, подумал, что больше ему ходить туда не надо.
Но 5 ноября 1788 года, в сотую годовщину так называемой «славной» революции, новый арендатор Эллисленда, почетный гражданин города Дамфриза и будущий акцизный этого же округа решил пойти в церковь на торжественный молебен.
Очевидно, Бернсу хотелось и на соседей посмотреть, а может быть, и себя показать, вернее — показать, что он такой же благомыслящий человек, как и окружающие его люди: мелкие торговцы, владельцы небольших поместий и арендаторы других ферм. С тех пор как он взял в аренду Эллисленд и женился на Джин, он все время заставлял себя «быть как все»...
Он сидел в церкви, серьезный, нарядный, в жилете с красивыми янтарными пуговицами и с дорогой булавкой в шейном платке.
Сначала он спокойно слушал молитвы, думая о чем-то своем и негромко подтягивая пению псалмов. Но когда началась проповедь, он выпрямился, нахмурился и стал внимательнее вслушиваться в речь достопочтенного пастыря.
Какая наглость... Говорить о несчастном доме Стюартов так грубо, так оскорбительно... Называть их «кровавыми тиранами», презрительно издеваться над этим несчастным мальчишкой — слабовольным, добрым Чарли Стюартом, который был игрушкой в руках хитрых интриганов. И эти льстивые, притворные похвалы теперешнему королю и всему царствующему дому — ганноверской династии, где нет ни одного мало-мальски способного, умного человека! Пусть Стюарты в свое время действительно были тиранами, — а кто из королей не был? Разве эпитеты «кровавый» и «тиранический» не могут быть отнесены с той же справедливостью к династии Тюдоров или Йорков да и к ганноверской династии, которую так превозносит проповедник?
В тот же вечер Бернс пишет об этом длинное письмо редактору «Эдинбургских вечерних курантов».
В конце письма он прямо говорит о том, как сейчас американские колонисты радуются, избавившись от тирании английского короля. «Кто бы мог поверить, сэр, что в наше просвещенное время, время широких взглядов и утонченных чувств, когда мы по справедливости столь ревностно и щепетильно относимся к нашим правам и свободам и с таким возмущением думаем даже о памяти тех, кто мог бы их ограничить, — кто мог бы предположить, что некий народ возмутится не только против нашего монарха, но и против всего нашего законодательства в целом, жалуясь на те же самые притеснения и ограничения, — и почти в тех же словах, в каких наши предки жаловались на династию Стюартов!..
Скажу в заключение, сэр: пусть каждый, кто способен пролить слезу над множеством бед, уготованных человечеству, пожалеет династию, не менее славную, чем многие династии Европы, и претерпевшую несчастия, неслыханные доселе в истории. И пусть каждый британец и особенно каждый шотландец, который когда-либо с почтительным состраданием взирал на немощи престарелого родителя, опустит завесу над роковыми ошибками королей своих предков».
Казалось бы, странно, что Бернс, бунтарь, которого никак нельзя заподозрить в монархических симпатиях, вдруг с таким жаром заступается за династию Стюартов. Но для него Стюарты были не «помазанниками божьими», не «коронованными особами» и «славный принц Чарли» не наследником престола. Просто их имя, их борьба в изгнании за возвращение на родину стали уже отвлеченным символом шотландской независимости, а поэтическая и грустная судьба Марии Стюарт, вдохновившая и немца Шиллера и поляка Словацкого, стала символом женской прелести, молодой жизни, принесенной в жертву зависти и жестокой, кровавой тирании. Для Бернса Стюарты стали такой же легендой, как старый король Койл, будто бы царствовавший в его родном Эйршире,
Все связанное с историей Шотландии, с борьбой за независимость было дорого Бернсу. Даже лиловые шапки татарника были для поэта не просто бурьяном:
И, гордясь своей «шотландской породой», Бернс не мог допустить, чтобы издевались над традициями, над легендарным прошлым его родины.
Но еще больше Бернсу в этом письме хотелось восстановить историческую перспективу. Он непременно должен был высказать непреложную истину о том, что народ всегда радуется избавлению от тирании королей.
В ответ на сетования миссис Дэнлоп по поводу психического заболевания короля Георга он откровенно говорит:
«Что же касается К. Г. [короля Георга], которому вы так соболезнуете в вашем письме из Морэма (как видите, я прочел обе страницы, наперекор вашим язвительным предположениям!), то я не знаю, не выиграл ли он на этом, потому что слыть сумасшедшим гораздо более почетная репутация, чем слыть дураком».
Миссис Дэнлоп не обижается на поэта за эти письма, она знает, как все ее семейство любит Бернса. Ее сын, майор Дэнлоп, который ушел в отставку и теперь хозяйничает в Дэнлопе, дарит своему «собрату-фермеру» премированную породистую телку, и тот обещает «ежегодно в этот день украшать ее рога торжественной одой в честь семейства Дэнлоп». А барышни Дэнлоп, когда он у них гостил во время отсутствия матери, окружили его «лестным вниманием и искусными комплиментами». Правда, они «не умасливали его, как поэт обычно умасливает своего Патрона, или, вернее, свою Патронессу, и не обсахаривали, как кэмронский священник обсахаривает Иисуса Христа», но все же хвалили так тонко и так хитро, что он чуть не вообразил себя «немаловажной персоной».
Так рассказывал Бернс миссис Дэнлоп об этом визите в письме от 13 ноября.
Простое ли это совпадение, что в тот же ноябрьский вечер под впечатлением исключительно лестного приема, оказанного ему в замке Дэнлоп, Бернс написал еще одно письмо, адресованное некоему Брюсу Кэмблу? К письму были приложены стихи и просьба передать их мистеру Джеймсу Бозвеллу, адвокату, литератору, другу прославленного доктора Сэмюэля Джонсона.
Бернс неоднократно упоминал о Бозвелле в своих стихах. В одном из посланий он говорит, что ему хотелось бы «сражаться, как Монтгомери[16], или ораторствовать, как Бозвелл».
Стихи, посланные Бозвеллу, назывались изысканно, по-французски: «Фэт Шампэтр»[17], и были посвящены выборам в парламент.
...Больше всего на свете Джеймс Бозвелл ненавидел «доморощенные» стихи. Читатель уже знает, что он единственный из всего Каледонского охотничьего общества не подписался на эдинбургское издание Бернса, вероятно даже не прочитав ни строчки из ранее опубликованных стихов поэта. С годами он, конечно, изменился, но много лет подряд его идеалом была Англия, он мечтал жениться на англичанке, он даже просил книготорговца, знакомившего его с доктором Джонсоном, не говорить тому, что он, Бозвелл, шотландец.
Бернс, с его огромным чутьем к талантливым людям, всегда интересовался Бозвеллом. В Эдинбурге он слышал о нем постоянно от всех, начиная с доктора Грегори, профессора анатомии, и лорда Монбоддо, биолога и философа, и кончая строгим и набожным доктором Блэром.
Весь Эдинбург интересовался Бозвеллом, побаивался Бозвелла, порицал Бозвелла — и прощал ему все его сумасбродные выходки. Сам доктор Блэр рассказывал, как лет двадцать назад, когда и он и Джейми Бозвелл были молодыми, оба сидели в театре, и Джейми, в сильном подпитии, настолько искусно мычал коровой, что публика в восторге орала: «Браво, корова! Бис! Бис!» Джейми стал подражать и другим животным, на что молодой Блэр, уже тогда человек серьезный, ему заметил: «Я бы ограничился коровой!»
Но не рассказы о веселом нраве и шальных выходках молодого Бозвелла привлекали к нему внимание Бернса. Во-первых, он застал его уже человеком лет под сорок, женатым, остепенившимся, хотя и по- прежнему не признающим никаких границ в кутежах и сквернословии. Бернс знал, что Бозвелл в молодости много путешествовал, был знаком с Руссо и Вольтером, не раз выступал в печати в защиту свободолюбивой Корсики, где шла борьба за независимость, столь близкая сердцу каждого шотландца. Бернс с величайшим