какие-нибудь. Фашист, он ведь сноровист на всякие такие мерзости. Чуть пронюхает про спрятанную лодку, долго разговаривать не будет — уложит очередью на месте… Такое случалось.
Пришли мы в село Сваромье. Большое было село. Остались одни печные трубы. Фашист пожёг. Народ в землянках. Старики да малые дети. Расспрашиваем. Лодки, говорим, нужны. Нет, отвечают, лодок, все до единой угнали на ту сторону.
Я — сам не свой. Как возвращаться с пустыми руками? И тут, откуда ни возьмись, появляется шустрая молодушка — кругленькая, пухленькая, как пончик из печи!
— Да це ж наши!
Люди вмиг окружили нас. От радости плачут. У меня у самого комок подступил к горлу.
Ахметзянов оказался прав: лодки действительно были припрятаны. Пошли мы. Опять к реке, хоть уже стемнело и ничего не было видно. Включили было фонарики — думали, что немец далеко, — а он как ударит из пулемётов и миномётов. Видимо, решил, что мы переправляться начали.
Молодушка оказалась не трусливого десятка. Повела нас в камыши, словно и не было никакой пальбы. Ну, а раз женщина держится таким молодцом, и мы вроде бы ухом не ведём на огонь.
Однако Ахметзянову такой оборот совсем не понравился.
— Так не годится, совсем даже не годится, — проговорил он вполголоса, как бы про себя, когда наша проводница показала место, где были схоронены лодки. — Немец может лодки продырявить. Нам решёта не нужны, нам лодки нужны.
Что же делать? Не пошлёшь же фашистам ноту протеста, что стреляют, когда у нас тут сверхсрочное дело! Старший сержант Ахметзянов нашёл выход. Он о чём-то пошептался с молодушкой, та быстренько ушла, и вскоре далеко в стороне от нас на берегу вспыхнуло несколько костров. Фашисты, конечно, сразу перенесли огонь туда. Мы взялись за лодки.
Едва ли я в столь напряжённой обстановке нашёл бы способ так быстро освободить лодки от груза. Они лежали на дне, и в каждой было чуть ли не по кубометру камней! Попробуй разгрузи десять лодок! Как пить дать провозишься до самого рассвета и даже не заметишь, как солнышко взойдёт. А приказ велит, чтобы плот был готов к двенадцати ночи. Да ещё надо обратно до части добираться, а там связывать лодки, делать настил, чтобы получилось что-то вроде парома.
Спасибо старшему сержанту. Опять он нашёл выход из положения. Мы было принялись нырять и выкидывать камни из лодок, он остановил нас. Так, говорит, не стоит делать, надо, говорит, просто переворачивать лодки. Мы в ответ: «Да разве хватит у нас сил!» Забыли, что в воде всё становится легче.
Ахметзянов набрал полную грудь воздуха, нырнул и не успели мы, что называется, глазом моргнуть, взял и перевернул лодку. Выскочил из воды и снова нырнул, потом опять, опять. Не прошло, наверное, и десяти минут, как все лодки оказались на плаву. Он тут же связал их. Воду мы вычерпали только из двух, остальные так и прибуксовали полузатопленными. Вёсла принесла всё та же проводница. Молодчина. Примечательная деталь осталась в памяти. Мы уж были на обратном пути, как вдруг женщина запричитала: «Загубил ирод фашист, такую красу загубил!» — «Кого, — спрашиваем, — загубил?» — «Берёзки искромсал фриц-подлюка, чтоб его приподняло и хлопнуло, чтобы его на том свете нечистый кочергой прибил, чтобы его батькá горшком в макушку вдарило!» Ну чуть не плачет молодуха. Мы помнили эти берёзки, видели их ещё засветло, когда подходили к селу, и ещё удивились, что они, такие красавицы, уцелели в огне войны. И, как видно, сглазили. Стали утешать женщину: «Посадите другие, а эти оставьте как памятник».
— Яков Александрович! Так ведь они до сих пор стоят, останки тех берёз! — невольно вырвалось у меня. И я рассказал, что только-только вернулся из тех мест и всё видел своими глазами.
Скульптор не удивился, лишь улыбнулся. Что было в этой улыбке — неодобрение моей невыдержанности, извинение или воспоминание о прошлом — я не разобрал.
Кравченко закрыл глаза, немного помолчал, потом заговорил, но каким-то другим голосом.
— Плот поспел. А вот переправа… Это — словно дурной сон, мой друг. Стоит вспомнить, мороз по коже идёт. Ну, а забыть такое невозможно. Сразу скажу: о том, что свершил в ту ночь твой земляк Зайнетдин Ахметзянов, какую удаль проявил, рассказывать хватило бы до самого утра. Потом были Сана, Висла… И всё же Днепр навеки запечатлелся в памяти.
Как сейчас стоит та украинская ночь перед глазами. Небо черно, как смола. Ни зги не видать. Но фашисты непрерывно держат наш берег под прицелом. Вокруг нас с непрерывным воем шлёпаются мины, ночную тьму прорезают трассы ракет. Мы, несмотря ни на что, сооружаем плот. Если кого заденет — унесут санитары, минует — значит, повезло, снова орудуешь топором — рубишь, забиваешь скобы.
Строительством парома руководит Ахметзянов. Поставив рядком лодки, кладём поверх них брёвна, доски, всё напрочно скрепляем. Паром должен поднять человек тридцать—сорок бойцов, оружие — пушку или миномёты. Для них место в центре. А бойцы с вёслами будут по краям.
Ахметзянов в поте лица сооружал на корме руль. «Без руля никак нельзя, петлять будет паром», — пояснил он.
Где-то около двенадцати пришёл комбат. Паром ему понравился, одобрил. Ничего не скажешь, золотые руки были у Ахметзянова. Да разве только руки! Вообще золотой человек! Комбат поговорил с ним. Назначил рулевым. Первым рейсом приказал забрать автоматчиков и пулемётчиков. «Потом повезёте лёгкие пушки и миномёты», — сказал он.
Вскоре подошли автоматчики. Погрузились. Пулемёты закрепили посерёдке.
Комбат произнёс: «Пора, ребята, трогайте!»
Заработали обмотанные тряпьём вёсла — наш паромчик бесшумно отошёл от берега. Ахметзянов стоит на корме, ноги широко расставлены, обе руки крепко держат рулевое весло — кормило. Глаза устремлены на тот берег Днепра — в темноту. На что он ориентировался, ведя паром, шут его знает. Переправились мы быстро. Как только приткнулись в тихом, поросшем молодым ивняком заливчике, бойцы мгновенно выгрузились на берег и сразу растворились в темноте. Немцы нас не заметили.
На свою сторону мы переплыли тоже без приключений. На этот раз на плот вкатили пушку. Вместе с расчётом, снарядами. Опасный груз. Один нечаянный осколок — и вмиг взлетишь на воздух. И праха не останется.
Ахметзянов на руле. То и дело подаёт команды. На плоту находится офицер — старший лейтенант, но и он сейчас подчиняется рулевому, помогает гребцам.
Когда мы пошли в третий рейс, фашисты, почуяв неладное, открыли бешеный огонь.
— Навались, навались, ребята! — кричит рулевой гребцам.
Артиллеристы лежат на настиле, изо всех сил удерживают пушку, а гребцы, откидываясь всем телом назад, вовсю работают вёслами. Один Ахметзянов стоит, словно высеченный из камня. В руках руль. Противно посвистывают пули, оглушительно рвутся мины. Водяные фонтаны то и дело с головой окатывают Ахметзянова, паром подкидывает, как щепку, он то взлетает наверх, то проваливается вниз, валится на бок, трещит, стонет… Гребцы гребут, гребут что есть мочи; артиллеристы, точно муравьи, облепили орудие, которое так и норовит скатиться в реку. А плот, лавируя между взрывами, продолжает идти вперёд.
Мы были уже на середине реки, когда совсем рядом ударил снаряд. На какое-то мгновение все оглохли и ослепли. Однако это бы ещё полбеды. Паром вдруг начал крениться: осколок пробил одну из лодок. «Хана!» — мелькнуло у меня в голове.
— Выкачивайте воду! Живо! — зычно приказал Ахметзянов.
Мы пустили в ход каски, котелки. Толку мало. Вода в лодке не уменьшалась. Что делать? Никто ничего ещё не успел сообразить, как подскочил Ахметзянов, мгновенно стянул с себя гимнастёрку и заткнул пробоину.
— Вперёд! — приказал он, и мы, преодолевая огненные и водяные смерчи, опять устремились вперёд. Вам, наверное, приходилось видеть, хотя бы в кино, как ярится море в ураган, какие вздымает волны. Вот такие волны буйствовали в ту ночь на Днепре.
Пушки мы доставили в целости и сохранности. Раненые отправляться в санчасть отказались. Все у кого была душа в теле, пошли на правый берег. Там наши отбивали яростные наскоки врага, который пытался сбросить их в Днепр.
Мы двинулись в обратный путь, где нас ждала следующая группа бойцов, готовых к переправе. Скорее, скорее. Гребём и гребём. Зайнетдин Низаметдинович всё там же на руле. Насквозь промокшая рубашка прилипла к телу. Десятками налетают вражеские самолёты. Словно коршуны на цыплят, они