У небытия вкус пепла. Его хотелось вытолкнуть изо рта и забыть. И не выходило. Гайли все время была в сознании, все слышала и понимала, но не говорила и не открывала глаз. Окружающее превратилось в тягучую пелену бесчувствия и безмолвия, и только течение времени, отмечаемое перезвоном часов, или ветром, или стрекотом кузнечиков, прорывалось иногда в темноту. Гайли пробовали разбудить, что-то делали с телом, но боли не было, Гайли была отдельно и не возвращалась.
Проблеск хотя бы удивления случился тогда, когда что-то жестяно загремело в высоте над ней, кисловато запахло медью, а еще черникой и кровью – опахнуло вместе с теплым, даже горячим дыханием зверя.
– Не трож-жьте! П-проч-чь! Вы меня знаете…
Рокочущий голос, видно, действительно знали, потому что раздался шум и удаляющийся топот. А потом Гайли пошевелили нежно и сильно, и по лицу прошлось горячее; шершавое, как рукоять меча.
– Си-марьгл… – губы плохо слушались.
– Открой глаза. Только медленно: тут светло.
Гайли лежала в тени крылатого пса, его медных растопыренных крыльев, но вокруг, отовсюду и вправду хлестал горячий, яркий, отчаянный свет. Трепетали зеленые листья. Пахло недавним дождем. Глухо погромыхивало вдали. А может, это Симарьгл топорщил перья.
– Я не хочу жить.
– Глупости, – пес облизал ее, горячим шершавым языком едва не сдирая кожу, переворачивая с боку на бок лапой, как щенка, фыркнул на солнце. – Все равно воскреснешь. Мы всегда воскресаем. Как ромашки, как бессмертники. Сколько ни вытаптывай…
– Мудрый…
– М-м… – Симарьгл смущенно выкусил что-то из лапы. Гайли было уютно между его лохматыми лапами на траве – уютно и тепло. Защищенно. Как с Генрихом. Нет!… Она застонала. И опять язык Симарьгла прошелся по щеке:
– Пф-ф, соленое… Ты больше человек, чем я думал.
А Гайли ответила сквозь рыдание:
– Я вообще человек.
От крылатого пса пахло мокрой шерстью, черникой и медью. Он растянул в лукавой улыбке черные губы:
– Если ты так м-м… любишь своего Айзенвальда, от-бери его у Х-хозяйки З-зим-мы…
Гайли села так резко, что закружилась голова. Она схватила Симарьгла за косматые брыли, утыкаясь лбом во всклокоченную слюнявую морду:
– Где ее искать?!
Эта невероятная надежда на чудо, на сбывшуюся сказку, сметающая все препятствия.
– Ой! – совсем по-человечески пискнул Симарьгл. Ничего не осталось от его важной надменности мажордома ангельского поместья. – Ухи мои!…
Пальцы Гайли разжались. Вывернув шею, Симарьгл схватил девушку за шкирку и закинул на плечи между крыльями:
– М-молоко и х-хлеб-б… А то я молчу.
Встряхнулся, когда две горячие слезы капнули на загривок.
– Пол-легоньку…
И потрусил, слегка направляя крыльями, по лесной дороге.
Лейтава, Крейвенская пуща, 1831, май
Путь уводил в лесные нетра – точно спускался в преисподнюю. Чащи корячились ветвями, буреломные, замшелые. Папоротники подлеска вырастали перистыми листьями выше облака ходячего, еще видного позади на окоеме. Влажная духовитая зелень с терпким запахом глушила шаги и разум, обволакивала, заманивала и насмешливо шумела вслед. Скользили под подошвами шапки ярко-зеленого и белого мха. Серо-желтое, зеленое и коричневое и чавканье жижи под сапогами. Языки болот со скрюченными сухими елками и лысеющими осинами, с почерневшими шишечками на ольхах, а между ними сухие холмы- волотовки: вычурный, неверный, не способный к жизни край. Ползучие языки папоротника. Шелест, шорох, комариный зуд. Липкие наледи росянок; кораллы прошлогодней костяники; цветок 'вороньего глаза' в сизом четырехугольнике листьев; болиголов, бодун, омерзительно желтая красавка… Изглоданный муравьями прихваченный зеленью лосиный скелет, берцовая кость указует вперед нефритовой рукой тайского компаса. И среди обильных жирных и тонких звуков почти неуловимый плеск воды. Ручей бежал глубоко внизу, так глубоко, что, казалось, овраг рассекает землю, как нож яблоко, легко преодолев и кожуру, и сердцевину, и почти выйдя на противоположной стороне. Склоны оврага были унавожены толстым слоем палой листвы, сквозь которую щетиной дика проклевывались малиновые и ежевичные цепкие плети. Если ухватиться рукой, чтобы удержать скольжение – тут же ломались, глубоко впиваясь колючками под кожу, но прочно хватали за ноговицы у щиколоток, за рукава, словно не хотели пропускать безумца в глубину. И над всем этим висел, то изредка разбредаясь, то вновь свиваясь толстыми змеиными кольцами, холодный, как в листопаде, туман. Даже сейчас, под конец весны, на дне оврага не стаял снег, и ручеек судорожно всхлипывал, промываясь сквозь напитанную собственной кровью ледяную корку.
Холод вместе с водой просочился сквозь замшу сапог и поднялся вверх, к коленям, породив в них ломотную боль. Вокруг было тихо, как в храме. Колоннами поднимались вверх по берегам деревья живые, арками нависали поваленные стволы. Нагие корни были подобны завесе перед ковчегом завета. Было сумрачно, пахло сыростью, подтаявшим снегом, плесенью и грибами.
– Ну, и куда дальше?
И ни звука, ни шороха в ответ.
Гайли пожала плечами. Сбежал Симарьгл. Сердись – не сердись, чего уж теперь… Она раздвинула завесу из корней. Потревоженные комочки земли, посыпавшись, запутались в волосах, градом простучали по спине. Женщина отряхнулась, как лисица. Прищурилась.
Грязно-серые сугробы вдоль воды оказались спящими вповалку волками. Волки вздрагивали, сучили лапами, дергали толстыми, как полено, хвостами. Ручеек выбивался из-под слипшихся подбрюший, нес щепки и труху, закручивался маленькими водоворотами. Волчий сон был несладок и неспокоен. И сквозь него звери почуяли чужака.
Волки сонно ворчали, пробуя подняться, ерзали в раскисшей земле. За ними волочился туман. Из пастей воняло гнилым деревом. Но бельма, приоткрывшиеся навстречу
– Эй, Хозяйка Зимы, я пришла-а!!!
Скачет эхо.
– Отзовись!!…
Нога предательски скользнула, подвернулась – и Гайли упала на колени, ссадив ладони о прибрежный лед. 'Белая пена – жизнь, а красная…' Из ручья смотрело на нее отражение: крупная седая волчица, неопрятно раскрывшая пасть. Шерсть волчицы свалялась клочьями, с кончиков свисали льдинки, зеленый ружанец болтался на шее. Женщина невольно поднесла руку ко рту, слизнула кровь. Волчица, повторив ее движение, скусила льдинку с перевязанной лапы. И вдруг распрямилась, выросла в костистую тетку в белом, судорожно сжимающую красный плат. Редкие зубы скалились, а глаза горели, словно зеленые янтари. Словно низка камней на жилистой шее.
Костлявую – сменила плачущая девочка с растрепанной русой косой и зеленым камешком, свисающим в вырезе травяного платья.
Еще миг – и девочка превратилась в высокую женщину в старинном уборе костяного цвета, с 'корабликом' на голове: жемчужные поднизи, рясны вдоль щек; вокруг лица и тела облако кисеи. Запах