жасмина и шиповника.
Следом привиделся медальон с омельского кубка: башенки, облака, острый запах зелья – а полустертых черт лица не разобрать.
И странный ростовой портрет: над клубящейся темной водой на парапете мостика женщина, одетая по-мужски. Узел волос растрепан, голова опущена, правая нога подобрана, а рука в замахе, и зеленый камешек летит из пальцев.
Образы менялись так быстро, что закружилась голова. Ружанец стиснул горло. Потянул вниз, коснулся, раздробил текучую воду – на брызги, капельки, осколки. Словно просыпалась с неба полня. Или побежало трещинками зеркало. И Гайли вмерзла в него лицом и выброшенными вперед ладонями.
– Очнись! Не смей!!…
– Цела…
Грубо вытерли мокрое от воды и крови лицо. Заставили глотнуть вина.
– Северина!
Гайли вдруг вернулась в себя и испытала боль в избитом теле и отчаянье от того, что ее позвали забытым, чужим теперь именем. Осколком прошлого, в которое она не хотела возвращаться.
Снова закружился мир и подогнулись колени.
Гайли хлестали по щекам, голова моталась, а щеки жгло. Перед глазами скакали стенки оврага, небо, деревья, расплывчатые лица…
– Северина! Северина!!
– Не смейте… меня… так… звать.
Женщина выпрямилась, колотясь и стуча зубами, крошево льда посыпалось с волос и одежды.
На плечи тяжело легла и укутала знакомая голубоватая с серебристым узором делия.
– Ги-вой-тос…
Мужчина засмеялся низким смехом, обнимая Гайли.
– Северина, признайтесь хоть теперь; это вы ограбили фельдъегерскую почту?
– Что? Какая вам разница, Генрих? – справившись с дрожью, выдавила она и вдруг запнулась и широко раскрыла глаза. Никакой делии не было. Плечи Гайли кутала обыкновенная серая свитка, которую носят и повстанцы, и мужики. И вместе со свиткой прижимал
– Идти можете?
Не дожидаясь ответа, закинул ее на плечо; хватаясь за корни свободной рукой, стал взбираться наверх – к воздуху и свету. Гайли заколотила его по спине:
– Отпустите! Отпустите немедленно!…
Она не знала, плакать или смеяться.
Сверху послышался смутно знакомый голос:
– Пан Генрих, вам помочь?
Освободившись от ноши, Айзенвальд толчком выкинул себя из оврага, отряхнул колени и ладони. Улыбнулся широко, радостно. Гайли и представить не могла, что он способен так улыбаться.
– Еще немного, панна.
Они с Казимиром подхватили Гайли с двух сторон под локти, почти понесли к проселку, где топтался у коней Ян. И не успели совсем чуть-чуть. Напуганные невесть чем скакуны заржали, сорвались с привязи; молотя землю копытами, поволокли ухватившего повод лакея по затравелым колеям. На повороте бедолагу отшвырнуло на молодые елочки. А скулящие верховые скрылись из глаз. И сделалось тихо, как перед грозой. Только скрипел на обрыве засохший ельник: колючий, голый, обросший лишайником, затянутый паутиной, темный и жуткий – словно собравший все ели, выброшенные после рождества.
И в его глухой пустоте мелькали тени, обманывали зрение.
Вился, наползая из оврага, густел туман. Рисовал холодные узоры. Набрасывал петли и миражи.
И когда утек в землю, открылись – до самого окоема – стволы с отсеченными ветками. Нет. Всадники. Люди.
Те, кто был аморфен и бестелесен, обрели плоть.
Они уже не таяли при взгляде в упор. Не меняли черты.
Они висели над Лейтавой.
Тени ветряных мельниц. Тени кладбищенских колоколен. Кресты, раскинутые крыльями.
Лопались пузыри трясины, колотил ветки вороний грай.
Замерла перед госпожой Стража ткачей, изнанка Узора.
Пустота. И давящий страх.
И Алесь Ведрич, небрежно бросив на сук поводья призрачного верхового, шагал навстречу, оставляя глубокие следы в вязкой земле. Чем-то похожие на царапины от креста, до боли сжатого Казимежем в ладони. С царапин капала густая кровь.
'
– Помогите Яну!
Ксендз с трудом вздернул голову.
– Помогаете мне сохранить лицо? Спасибо.
– Делать мне больше нечего! Парня ж жалко…
Казимир Франциск кивнул. Отступил – и левому локтю Гайли сразу сделалось очень холодно. Женщина задрожала, и Генрих сильнее прижал ее к себе:
– Не бойся.
Гайли хотела ответить, но зубы стучали так сильно, что было боязно их разжимать.
Холод продирал до костей и ныли кончики пальцев.
– Пусть идет, – усмехнулся Ведрич. Презрительно сощурился, разглядывая Генриха: – И ты катись. Панна Морена, я за тобой.
Жирная земля тряслась у Гайли под ногами. Точно тысячи коней замешивали тесто в огромной деже. Или здоровый шмель рвал и путал на стане нити основы – а ведь чтобы зарядить стан наново, требуется летний день с утра до вечера… год… жизнь… Проще всего сдаться. Встать на колени, уйти – в землю: бледными ростками, корнями, крошевом желтых костей. Вот он, уже расстелен по миру, алый плат для мертвой руки. И дышит в лицо грязно-белая волчица с гнилушечным ружанцем на шее, и тянет, болит в запястье правая рука.
И Алесь, будто в зеркале, протянул свою левую, забинтованную.
– Ты клялась, панна… День в день.
Гайли сделала маленький шажок навстречу. Потом еще один. Хотя совсем не хотела идти. Айзенвальд поймал ее за шиворот, словно кутенка, кинул за спину:
– Нет, Александр Андреевич.