Александр просто развлекался в Тифлисе.

Он не встречал ни в ком недоброжелательства и зависти; и только Муравьев относился к нему с прежней неприязнью. Тот отсутствовал на Кавказе почти все время, что Грибоедов сидел в Персии: Ермолов послал его в долгое и трудное посольство к хивинскому хану. Муравьев совершил путешествие туда и обратно, разведал путь, но дипломатическое поручение выполнил не вполне хорошо. Тем сильнее он завидовал Грибоедову. Николай Николаевич вынужден был признать, что «Грибоедов очень умен и имеет большие познания, а успехи, которые он сделал в персидском языке, учась один, без помощи книг, поражают». Но сделанное усилие далось Муравьеву нелегко (до приезда Грибоедова он считался самым образованным человеком в Кавказской армии), и, чтобы восстановить свое высокое о себе мнение, он начал усиленно хвастать знанием турецкого языка. Он и впрямь его знал и даже составил для Ермолова турецкую грамматику. Это оказалось Грибоедову на руку, поскольку он желал изучить турецкий. И он предложил Муравьеву заниматься вместе, обмениваясь сведениями и книгами. Они начали уроки, но и четырех дней не прошло, как Муравьев дал волю своей мнительности. Он услышал стороной, что Грибоедов насмешливо отозвался о его лингвистических способностях при Ермолове, и в крайнем раздражении решил непременно драться. В присутствии совсем молоденьких штабных офицеров Боборыкина и Воейкова он потребовал от Грибоедова объяснений и стал упрекать в неосторожности. Тотчас же он пожалел о своей запальчивости: вызывать человека со сломанной рукой было неразумно; подумали бы, что обидчик рассчитывает на отказ или на преимущество, вынуждая противника стрелять левой. Такой поступок отдавал трусостью.

Грибоедов, получив очередной картель (уже третий по счету! хотя он никогда никого сознательно не задевал и не обижал), не стал раздувать дела, извинился за неловкую шутку и предложил все забыть. Муравьев с облегчением согласился помириться, с условием, что Грибоедов нигде не разгласит этой истории и перестанет над ним смеяться. Александр дал слово, и тем все кончилось, но у Муравьева осталось неприятное воспоминание о совершенной глупости, Боборыкин приобрел репутацию «переносчика» (ибо это он пересказал Муравьеву насмешки Грибоедова), а для Грибоедова происшествие стало единственной ложкой дегтя в бочке грузинского меда. Он приложил все свои дипломатические способности, чтобы не прервать занятий с Муравьевым, которые казались ему важными: если вдруг Россия все-таки вступит в войну с Турцией, знание турецкого ему пригодится; если не вступит — он сможет на худой конец объясняться с каджарами на их родном языке. Пожалуй, дружеские отношения с Аббасом-мирзой и англичанами давались Александру легче, чем с самолюбивым до уродливости Николаем Николаевичем. Тот еще дважды или трижды пытался рассориться, но всякий раз мирился, покоренный любезностью, образованностью и умом Грибоедова.

Александр отчасти сочувствовал обидчивости Муравьева; он видел, как неприятно тому жить без друзей, не понимая, что сам во всем виноват, и требовать к себе уважения под угрозой пистолета. Грибоедов же всюду чувствовал себя в братском кругу. В этот приезд в Тифлис он встретил прежнего сослуживца по Коллегии иностранных дел Вильгельма Карловича Кюхельбекера. По выходе из лицея юноша несколько лет бедствовал, подрабатывал уроками, потом уехал в Париж, но был отозван обратно за слишком смелые лекции (о русской литературе), а в октябре 1821 года получил назначение чиновником особых поручений при Ермолове. В Петербурге Грибоедов почти не обращал внимания на нескладного и взбалмошного юнца, но в Тифлисе он оценил его общество.

К этому времени Грибоедов ясно осознал, что не может написать ничего выдающегося, если ему некому прочитать написанное. Русский язык был для него прежде всего и по преимуществу языком письменным. Он говорил на нем крайне редко — с ямщиками и солдатами о том, что относилось до их нужд и разумения, и с ближайшими, задушевными друзьями, как Бегичев или Жандр. Звуки родной речи были ему не то чтобы непривычны, но он не мог, глядя в текст, оценить интонации и мелодию слов и фраз, он должен был непременно их проговорить вслух — и не стенам. Из-за этого он не мог сочинять настоящие стихи, потому что они выливались из его души только под влиянием сильных переживаний, которыми он не хотел делиться с малознакомыми людьми. Стихи он писал для себя, никому не читал, никогда не стремился публиковать, поэтому оставлял в неотделанном виде, часто без рифм и с нарушенным размером. Зато, сочиняя эпиграммы или романсы, заранее предназначенные для всеобщего ознакомления, он прочитывал их кому-ни-будь, правил и добивался отточенной, звучной гибкости слога.

Свои громадные творческие силы он предпочитал вкладывать в драматические произведения, где автор целиком скрывался за словами различных персонажей и как бы не выражал собственных мыслей и чувств. Но если стихи часто рассчитывались на читателей, а не слушателей, то драмы всегда и всюду готовились для произнесения со сцены. В Персии Грибоедов много раздумывал о плане своей будущей пьесы, но не сочинил ни одной связной строки, поскольку никто не мог сказать ему, хорошо ли это звучит. В Тифлисе он обрел идеального наперсника — поэта Кюхельбекера.

Сперва он не мог воспользоваться его советами, поскольку перелом руки не позволял держать перо. Но он много разговаривал с Вильгельмом. Александр вернулся из персидского «заключения» с неутолимой жаждой общения. В Тавризе он отчаянно скучал по России, не видя ни одного родного лица, не имея ни одной русской книги, кроме Библии. Он начал было с горя ее читать, чего прежде никогда не делал, — и восхитился необычному строю церковнославянского языка. Ему показалось, что библейский язык сильнее, естественнее и ярче современного, но, может быть, это впечатление объяснялось тем, что библейские чувства были сильнее, естественнее и ярче современных. Библия не знала полутонов. Он особенно полюбил первые главы книги пророка Исайи и псалмы Давида, единые в ненависти к беззаконию, угнетению и сребролюбию. Он понимал, что не первым открыл удивительную особенность библейских текстов: звать к покорности и сопротивлению, аскетизму и наслаждению, запрещать убивать и воспевать убийство. Здесь каждый мог найти примеры себе по нраву: одним из псалмов Давида Державин в прежние времена пугал императрицу Екатерину, а якобинцы сделали его своим гимном, но они же нещадно расправились с христианством. Поживи Грибоедов в Персии подольше, он мог бы, как Мазарович, прибегнуть к Священному Писанию для утешения в земных страданиях; к счастью, ему удалось сохранить связь с миром живых и стремление искать опору в себе и в людях, а не в обещаниях замогильного блаженства, однако он заинтересовался Библией.

Пока бездействовала рука, Грибоедов читал вслух Кюхельбекеру и учил ценить старинный язык, представлявшийся ему языком предков. Пожалуй, в этих долгих вечерних беседах Александр разговаривал скорее сам с собой, чем с собеседником. Но Вильгельм воспринимал их иначе! Он привык всю свою недолгую пока жизнь служить мишенью насмешек даже самых близких друзей. Такова же была в свое время участь добродушного Василия Львовича Пушкина, но тот относился к своей судьбе философски. Вильгельм же, хотя изучал философов, не мирился со своим положением. Он обижался, сердился, вызывал на дуэли, пытался покончить с собой — но в гневе, ярости и самоубийстве был равно смешон. Смешон, когда побежал топиться в Царскосельском пруду, оказавшемся ему по колено. Смешон на поединке с Александром Пушкиным, когда противник, зная его неспособность попасть камнем в забор, не то что пулей в человека, кричал его секундантам: «Идите ко мне, здесь безопаснее!» А как жалили его убийственные эпиграммы Пушкина, его лучшего друга! После таких друзей врагов не пожелаешь! Грибоедов был первым, кто не издевался над Вильгельмом, кто принял его всерьез, оберегал от неприятностей и только немного подтрунивал над его влюбчивостью, никогда не встречавшей отклика у женщин.

Вильгельм всем сердцем, со всем пылом своей увлекающейся натуры привязался к старшему, опытному, мудрому, талантливому, гениальному — да никаких слов не хватит! — другу. Он слушал его как оракула, записывал его изречения, любил всё, что вызывало его одобрение, посвящал ему стихи, клялся его именем… Недолгое общение с Грибоедовым оставило неизгладимый след в его душе, стало важнейшей вехой в его жизни. Он не понимал Грибоедова, его характер как бы раздваивался в глазах Кюхельбекера: с одной стороны, «жрец и провидец», поэт и скиталец, скучающий в пошлом мире; с другой — жизнелюб и весельчак, «постигший высшее сладострастие». Самому Грибоедову его разнообразные увлечения не казались противоположными, они сливались в гармоническое целое, из противоречий рождалось единство его мироощущения. Он казался сам себе вполне понятным: радовался жизни во всей ее полноте; дурачества и дипломатические переговоры казались ему равно важными и нужными. Он просто был молод — всё занимало его, ничто не занимало его безраздельно. Но в стихотворных, возвышенно-романтических посланиях Вильгельма он видел себя иным:

Вы читаете Грибоедов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату