Пушкин посмеялся над этими строчками, особенно последней. Высокопарный от природы слог Кюхельбекера становился все торжественнее и архаичнее по мере того, как он проникался духом и строем церковнославянской лексики. Его стремление писать по старине, языком од Ломоносова и библейских гимнов настолько противоречило взглядам его прежних друзей-поэтов, особенно «арзамасцев», что на него посыпались упреки в измене былым идеалам. Они стали называть Грибоедова «злым духом», привившим Вильгельму нелепые мысли. Обидчивый во всем, Кюхельбекер никогда не обращал на эти обвинения ни малейшего внимания. Грибоедов не мог быть неправ. Грибоедов сказал, что в Библии — источник современного русского языка, современных народных чувств, ибо народ во всем стоит ближе к предкам, чем европеизированные с головы до сердца дворяне. Грибоедов сказал, что понимать Библию — значит понимать народ, который, кроме нее, других книг не читает, если вообще грамотен. Грибоедов сказал, что писать по-народному — значит избежать Сциллы и Харибды русской литературы: сглаженной изящности и галлицизмов Карамзина и Жуковского и неприглаженной грубости и прозаизмов Катенина и Шаховского. Наконец, Грибоедов ценил примеры тираноборства и гражданских доблестей, которые столь ярко живописует Библия. И Кюхельбекер во всем следовал заветам учителя. Впоследствии, читая его теоретические рассуждения о языке и художественности в произведении, Грибоедов замечал, что восторженный почитатель понял его чересчур прямолинейно. Сам-то Грибоедов никогда не использовал старинные слова, кроме как в единственном переложении сто пятьдесят первого псалма Давида, где они были естественно необходимы.
В другой раз этот слог понадобился Грибоедову, когда он в Тавризе задумал, отчасти записал и прочел Кюхельбекеру отрывок из поэмы, чем-то напоминающей «Чайльд Гарольда» Байрона. На мысль о ней его навел случай в Персии: Мазаровичу сообщили, что на местном базаре продан прекрасный собой грузинский мальчик, захваченный какими-то бродягами. Его купил Аббас-мирза, и посланник с Грибоедовым сумели его вызволить из дворца шах-заде, ссылаясь на беззаконное нарушение мира между Россией и Ираном. Об этом мальчике (кальянчи) и писал Грибоедов, стараясь необычным, изысканно-старинным слогом передать особенности персидского стихосложения:
Но скоро он бросил свой труд, сперва изнуренный жарой, потом отчаянием, потом переломом и болезнью, а после одушевленный замыслом драматического произведения. В сущности, он и поэму писал в виде пьесы, где авторской речи не было вовсе, но ее язык и стиль не подходили для сиены. Он оставил ее.
К февралю рука Грибоедова полностью зажила, однако его надежды на свободу творчества не сбылись. Пришла весна — появились первые англичане. В конце месяца в Тифлис прибыл некто Мартин, проездом из Индии через Тавриз. Конечно, в Грузию его привело простое любопытство, а удерживала здесь всего лишь болезнь — то ли дурная, то ли лихорадка. Однако Ермолов не дал этим предлогам веры и просил Грибоедова проследить за лечением и передвижением страдальца. Следующие полмесяца Александр общался с путешественником, весьма обогатив свой разговорный английский. Он привлек себе в помощь Муравьева, также знавшего этот язык. В середине марта Грибоедов выдворил вполне оправившегося Мартина из Тифлиса.
Остаток марта и половина апреля прошли на удивление спокойно, и Александр начал что-то понемногу писать. Эти первые, несовершенные наметки он читал Кюхельбекеру и не встречал с его стороны ни малейшей критики: тому всё нравилось. Это, конечно, льстило самолюбию автора, но мало помогало работе. В сущности, Вильгельм даже мешал, отвлекая Грибоедова на улаживание последствий своих бесчисленных обид. Однажды он поссорился с Ермоловым, и Грибоедов с трудом уговорил генерала сделать первый шаг к примирению, поскольку Кюхельбекер его делать не желал. Прекратить размолвку было тем сложнее, что Ермолов имел из Петербурга тайный приказ «извести» Кюхельбекера, о чем Грибоедов узнал от Петра Николаевича Ермолова, родственника главнокомандующего и своего хорошего друга. Чем Вильгельм заслужил такое к себе отношение, он не знал, но догадывался, видя постоянную нервность в его поведении: пусть его гнев был часто оправдан, не всех он забавлял, как Пушкина; многие в ответ испытывали к Кюхельбекеру неприязнь.
15 апреля Вильгельм разругался с Николаем Николаевичем Похвисневым, чиновником при Ермолове и чуть ли не его родственником, и вызвал его на дуэль. Кюхельбекер считал поединок естественнейшим решением всех проблем, в разное время он собирался драться едва ли не со всеми своими знакомыми (кроме Грибоедова), порой дело даже доходило до обмена выстрелами, и он не прослыл бретером только по феноменальной своей неметкости: ни разу в жизни он не попал ни в какую намеченную цель. Похвиснев не принял вызов всерьез и отказался стреляться по пустяку; Вильгельм вспылил — и прилюдно дал ему две пощечины! Конечно, это был очень некрасивый поступок, незаслуженное оскорбление, против чести, тем более что повод был действительно мал и обида существовала только в болезненном воображении Кюхельбекера.
Ермолов пришел в ярость и заявил, что непременно отправит Кюхельбекера в Россию, но перед этим велел обоим драться, чтобы смыть с Похвиснева позор пощечин. Кюхельбекер не пригласил Грибоедова в секунданты, опасаясь ему повредить. Александр постарался как мог уладить ссору, понимая, что дуэль этого не сделает: оба противника слыли из ряда вон плохими стрелками; Похвиснев как гражданский человек, кажется, вовсе не владел оружием.
Поединок состоялся только 20 апреля: Кюхельбекер дал промах, у Похвиснева пистолет осекся (или он слабо нажал на спуск) — тем все и кончилось. Но Ермолов сдержал слово и отставил Кюхельбекера с нелестной характеристикой.
В мае, после тяжелого прощания с Грибоедовым, Вильгельм уехал в Москву. Ермолов отправился в армию. Тифлис опустел. Грибоедов тоже беспрестанно находился в разъездах: то ездил к главнокомандующему за указаниями или с отчетами, то сопровождал разных англичан — Роберта Лайола в путешествии по Кахетии, потом Клендса туда же, потом других… Каждая поездка отнимала не меньше месяца, а уж сколько раз он переходил Кавказ — не упомнить. Он совсем сжился с горами, пропастей не замечал, воя Терека не слышал, на обвалы не обращал внимания. Ермолов придавал огромное значение