Все смолкли и услышали аккордеон.
Откуда-то с озера, из-за деревьев и ночи, едва слышная сквозь говор воды звучала музыка. Они рассмеялись:
— Да это горбун… Руж зазывает его скрасить ей жизнь… У нас-то все одно лучше… А если горбун придет на праздник?.. Там будет оркестр Гавийе, восемь музыкантов как на подбор… Ему придется попотеть, если захочет тягаться с ними…
«Ведь это сам синдик, — говорили в деревне, — позвонил жандармам и доложил о двух выстрелах; да только похоже, что Руж стрелял в воздух. Парень в ялике оказался не прав, вот дела никакого и нет, но синдик все равно беспокоится. Он так и сказал: „Давно пора положить этому конец“. Он был у судьи. Тот обещал выслушать дело дня через три по-еле праздника. Пусть Миллике и Руж поспорят в суде (если, конечно, оба придут, что вряд ли), а потом уж он примет решение. Похоже, что ни тот, ни другой своего не добьются, ведь Миллике сам выгнал девчонку, а Руж не имеет права держать ее. Остается поместить ее в приют, пока годами не выйдет. Правда, Руж сказал: „Если придут жандармы, я тут как есть все взорву“. Вот синдику и не сидится на месте, да и народ волнуется, чем ближе к суду, тем больше. Не надо было доводить до такого, да только власть не хочет ничем заниматься, ей бы только обойтись без всех этих писем и постановлений; да ведь и Руж никому вовек не сделал плохого, и ей тоже, ведь где бы она без него оказалась? В том, что о них болтали, ни слова правды, но что вы хотите? Миллике подал жалобу…»
Кафе опустело, опустела терраса со слишком большими и слишком ярко покрашенными столами; Миллике слонялся вокруг. В эту субботу в воздухе зрела гроза (она и пришла под вечер). Мужчины роняли слова, помахивая метлами у дверей домов, пока дочери (если у них были дочери) готовились к празднику и сыновья (если у них были сыновья) делали то же самое. Так уж повелось, что праздник длился с субботы до вечера понедельника, и отцам с сыновьями приходилось как-то устраиваться со скотиной, а матерям с дочерьми возиться с остальным хозяйством. Потом уж они могли идти к себе прихорашиваться, сбегав сперва к фонтану за ведром воды, а парни — копаться в ящиках в поисках бритв и мыльного порошка. В такую духоту самое время было сменить старое белье на новое и надеть белую рубашку или совсем легкое муслиновое платье без всякой рубашки (ну, разве что совсем незаметной). Все надевали белые и розовые платья из муслина или самого нежного шелка. Девушки готовились к празднику, парни готовились к празднику.
Горбун тоже готовился, но к чему — об этом никто не знал. На самых задворках, за сараями, он запер дверь на ключ и сложил первый мешок. Был субботний вечер; он взял холщовый мешок, набил его, завязал двойной узел, потом поставил его в угол. Другой сверток стоял рядом с ним, тут не было секрета, что в нем, — это можно было узнать по вощеной ткани и пуговицам на боку. Он держал его поблизости, чтобы в нужный момент закинуть на ремне за спину. Он отнес клиентам множество башмаков, бывших у него в починке; те, что остались, стояли рядком на доске. Где-то вдали зазвучал оркестр Гавийе. За крышами проглядывал лес на той стороне ущелья; звук доносился как раз оттуда, где похожие на пилу верхушки елей чиркали по голубой полосе неба.
Никто не видел, как горбун вынес излома свои два узла. Теперь у него было три горба, хорошо заметных, потому что еще не стемнело. Они не уместились на спине и свалились, один направо, другой налево. Третий был неподвижен. Горбун поднялся по переулку; делать здесь больше было нечего. Он миновал вокзал, и ему оставалось пройти по большой дороге вдоль рельсов, которая начинала петлять на спуске, но горбун взял левее, оказавшись совсем близко к оркестру, от которого его отделяло лишь плоское ложе оврага. Музыка вертелась у него за горбами, покалывала бока, заставляла ускорить шаг по скользкой траве. Перед ним в трепещущей дымке возник виадук. Горбун направлялся туда, где арки начинали взбираться по склону, становясь все ниже и ниже, и очутился у той, под которой едва можно было пролезть ползком. Так он и сделал. Готово.
Теперь у него стало два горба. Он знал, что опаздывает, и вновь ускорил шаг. Очутившись в переулке, горбун понял, что Декостер уже давно поджидает его.
— Откуда это вы? Хорошо, что пришли, я уже хотел возвращаться один, и что бы сказал Руж?
Горбун пошел за Декостером.
— Решено, — говорил Декостер, — мы отвяжем лодку… А вам надо будет отвести мадемуазель Жюльет на праздник. Ребята знают, что им делать. Вам нечего бояться, поверьте. Боломе на своем месте…
Горбун лишь кивал в ответ.
Первая гроза пронеслась над ними в тот вечер. Все вчетвером они сидели у дома, и Руж все говорил Урбэну:
— Давай погромче.
Музыка из «Цветка лилии» доносилась и к ним с ветерком, гулявшим вдоль Бурдонет, и пыталась заглушить аккордеон. Руж злился:
— Они, похоже, никогда не замолкнут… Погромче, месье Урбэн.
Они сидели на скамье. Вдруг ветер внезапно переменился, задув с юго-запада.
Было видно, как немедля поднялись, покачивая белыми султанами, эскадроны волн. Гроза повисла над горами Савойи, словно занавес, на котором молнии сверкают розовыми искрами. Гроза бушевала, освещая округу и вновь погружая все во тьму. Внезапно задул сильный ветер, он поднимал ввысь и разбрасывал по сторонам ветки и всякую мелочь — и Бог знает что еще. Но дождя не было.
«Эта гроза не про нас», — сказал Руж.
Свет падал на его лицо и усы.
Руж был прав: гроза прошла стороной.
Горбун не стал сидеть допоздна. Декостер, как обычно, пошел его проводить.
Руж подождал, пока они уйдут, и сказал Жюльет:
— Ну, как ваши вещи?.. Жюльет, завтра вечером… Вы не забыли, Жюльет?
Надо сказать, что в тот день у «Цветка лилии» открылись лавочки, в одной торговали булочками с пряностями, в другой — мороженым, в третьей — разными разностями для взрослых и детей. Сначала все шли сюда. Лавочка булочника была задрапирована красной тканью, мороженщик выкрасил свою под мрамор. Стены пестрели картинками, а рядом стоял оркестрион с четырьмя рядами медных труб. Любо- дорого было поглядеть, как он сверкал.
Молодежь явилась заранее, чтобы не пропустить начала танцев. Те, что постарше, не торопились, потому что в такой день не вставали с постели раньше трех. В деревне кое-кто с утра заглянул к Миллике, но, увы, к полудню все разошлись. Одетый в воскресную одежду Миллике, с воротничком и галстуком, стоял на пороге и окидывал взглядом берег, где не было ни души, и улицу с людьми, направлявшимися к месту праздника. Он увидел Шови, который тоже вознамерился поглядеть на веселье. Миллике крикнул ему:
— А вы-то куда идете?
Но Шови только махнул своей палкой.
— Эй, Шови, эй Шови, Шови!
Но Шови уже не мог его слышать, и Миллике оставалось только поглубже засунуть руки в карманы и пожать плечами. Из дома напротив вышел Перрен.
— Эй, Перрен, мой вам совет поторопиться. Вся эта кутерьма кончится дня через два…
Перрен ничего не понял.
— Да, да, дня через два-три. Тогда и увидим, кто посмеется последним, мошенники или честные люди…
Перрен понял, в чем дело, но ничего не ответил и потянулся вслед за всеми. В довершение всего появилась маленькая Маргарита; она была вся расфуфыренная.
— Я хотела просить разрешения сходить ненадолго на праздник.
— Что?
Миллике уставился на ее розовое муслиновое платье с белым поясом, черные башмачки и плетеную шляпку.
— Вы… Вы с ума сошли…