Глава третья
День шел за днем, и как-то утром Миллике попросил ее показать документы.
Документы имелись — консул собственноручно поместил их в перетянутый резинкой желтый конверт. Не говоря ни слова, она протянула его Миллике.
На ней было платье и черный платок на голове. Она присела на маленький плетеный стул.
— Понимаешь, положено, чтобы все было в порядке.
Надо пойти к секретарю муниципалитета. Если какой-то бумаги недостает, тот скажет… Она не двинулась с места, пока Миллике, стоя посреди комнаты, разглядывал содержимое конверта, оттянув резинку толстыми пальцами с рыжими волосками.
— Вот свидетельство о рождении, отлично… Ага, тебе будет двадцать только в будущем марте; пока что я сам буду опекуном, надо бы это оформить…
Он продолжал перебирать бумаги.
Свидетельство о рождении, паспорт, рекомендательные письма, его, Миллике, адрес, выведенный крупными буквами в конце описания маршрута с подписью: место назначения. Ничего больше, ни строки о деньгах. Миллике спросил: «Так это все?» — совестясь из последних сил и не желая говорить прямо. Она кивнула, не ответив ни слова.
Казалось, что ее знобит, она все время куталась в платок. Бросалось в глаза, что она даже не разобрала чемодан, который так и стоял у стены приоткрытым. Миллике еще раз взглянул на племянницу и решил, что пока не время проявлять настойчивость; по всему видно, она еще не отошла с дороги. Он опустил конверт в карман.
— Решено, я его забираю. — И добавил в дверях: — Когда захочешь, спускайся. Надо познакомить тебя с тетушкой. Она ждет.
Миллике привыкли есть на кухне, поставили прибор и для нее; в полдень послали за девушкой, но она не спустилась.
— Ты что, так и будешь посылать своей даме еду наверх? — спросила мадам Миллике. — Славно! Прямо как в пансионе. Ну, если средства тебе позволяют…
Служанка, дородная нечесаная девица с грязными руками, приговаривала, гремя посудой:
— Три раза в день через два этажа! Предупреждать надо было… — И по секрету мадам Миллике: — Знали бы вы, как она ест! Только время переводит и продукт почем зря теребит.
Между тем воздух и гора за озером возвещали немалые перемены. Руж, по старой привычке являвшийся всякий день, как-то остановился на пороге и, задрав голову, произнес:
— Теперь уж, думается мне, погода-то установится.
Дело было в четверг. Выйдя на улицу, он взглянул наверх и почуял не перемену погоды, а долгожданное наступление другого сезона. Руж ничего не прибавил к своим словам, но вовсе не потому, что его не одолевало любопытство. К слову сказать, оно одолевало не только его одного, ибо никто из соседей и завсегдатаев кафе так еще и не видел девушку. Тем, кто в самые первые дни приходил к Миллике с вопросом: «Ну, как там племянница?» — он неизменно отвечал: «Она отдыхает». Даже для Ружа не нашлось ничего иного. Люди говорили: «Эта девушка и вправду тихоня».
Тем временем через какую-то прореху в небе на землю протянулась золотистая лестница, словно канат, брошенный утопающим. По дороге домой Руж всегда шел песчаным берегом, вдоль которого тянулись луга и сосновый лес чуть вдали: там донесся до него идущий из глубины леса неслыханный голос. Стоит запеть кукушке, как девушки говорят друг другу: «Есть у тебя деньги в кошельке?»; если есть — это добрый знак, и тогда весь год будешь с деньгами. Там, наверху, теплый ветер сражался с холодным — здесь пела кукушка. В какой-то миг облака дрогнули и покатились по склону небес одно за другим на юг. В субботу небо стало совсем чистым, как и сама деревня, где все готовились к воскресенью. Не погода это менялась и даже не время года — там, наверху, все стало таким прекрасным, как никогда прежде: над Ден Д’Ош, над ее пиками и зубцами, на Корнет, на Бийиа, на Вуарон, на Моле, на Салонне; на перевалах, в долинах, на скалистых склонах и пастбищах. Кто-то взял сначала густой березовый веник, большой и грубый, как тот, которым метут конюшни; потом настал черед плоской метлы из рисовой соломы. Повсюду вокруг снежные шапки гор сияли, как перевернутые фаянсовые чашки и блюдца. Там, наверху, — лишь обрывки облаков, быстро летящие за горы на юг, словно маленькие паруса, надутые злыми ветрами. Внизу по воде тоже плыло маленькое облачко, и казалось, что оно оторвалось и отстало от тех, наверху: это был Руж, выбравшийся на вольный воздух в компании Декостера.
В субботу после обеда Миллике принялся выносить из сарая столы и скамейки, составленные туда на зиму. Ему помогала служанка, не упустившая случая сказать, что это вовсе не ее дело. Держась каждый за свой край, они выносили с заднего двора тяжелые крашенные зеленой краской столы. Время от времени Миллике поглядывал на два небольших окошка наверху, но они так и оставались закрытыми. Он давал себе минуту отдыха, стоя рядом со служанкой в своей кофте из серой фланели, криво застегнутой на груди, и вздыхал, положив руки на бедра. Миллике весьма ценил свою террасу, особенно в ясный воскресный денек, когда людей тянуло на улицу; к тому же в наши времена множество коммерсантов обзавелось легковыми автомобилями или грузовичками, которым как раз в тот день настала пора подлатать кузов. Поскольку дела в заведении шли не так хорошо, как хотелось бы, лишний доход упускать не следовало. Миллике снова вцеплялся в один из шести тяжелых и длинных столов — приходилось признать, слишком тяжелых и длинных, но ведь это были кухонные столы, купленные по дешевке и самолично покрашенные, чтобы превратить их в садовые.
Над террасой нависали платаны, росшие у стены набережной, за которой виднелись озеро и часть горы между стеной и могучими ветвями. Летом они покрывались листьями и превращались в потолок, сквозь который не проникало ни солнце, ни человеческий взгляд; но в тот день они были еще совсем голыми и точь-в-точь походили на изъеденные временем и покрытые буграми, отверстиями и трещинами мощные балки, которым палившее из года в год солнце выкрутило суставы. Причудливые сплетения ветвей обрамляли небесные ромбы — черная решетка на голубом фоне. Солнце светило, но с внутренней стороны ветви еще сочились влагой.
Воскресный день и терраса, с которой, если смотреть прямо, открывается вид на озеро. С востока она выходит на улицу, с запада — в переулок, с другой стороны которого площадка для игры в кегли. Озеро все в морщинах от ледяного ветра, а здесь — ни движения все теплеющего под солнечными лучами воздуха.
С одиннадцати утра игроки в кегли становились все оживленнее; через стену можно было увидеть, что они уже поснимали свои пиджаки — воскресные пиджаки серо-стального цвета. Звук разлетавшихся кеглей напоминал раскаты смеха. В кафе собрались любители аперитива — в тот день их было больше, чем обычно, и все из-за такой славной погоды (а может, и по какой другой причине). Игроки в кегли пили прямо на площадке: кто пил за игрой, а кто пил в кафе. Служанка ходила туда-сюда, Миллике тоже, появилась наконец и мадам Миллике; а наверху все не было никакого движения. С подсыхающей террасы шел пар.
Вот и полдень.
«Терраса, — позже рассказывал Руж, — была уже наполовину полна людьми, которых никто не знал — они не были местными. В кафе тоже было немало народу, но там все свои. К чему я веду-то: у Миллике было полно забот — оно и к лучшему, не каждый день выпадал такой наплыв людей. Он обслуживал зал, а служанка — террасу; мадам Миллике ворчала на кухне. Было сразу заметно, что в семье что-то снова не ладится, хотя дела-то как раз шли неплохо, и даже очень. Впрочем, для многих что очень, что не очень — это что в лоб, что по лбу. Поднакопили жирок или нет, все равно жалуются, а все оттого, что мера у человека внутри, а если ее там нет, то никогда и не будет. Вот, к примеру, служанка уронила стакан — мадам Миллике уж тут как тут. Как закричит: „Нет, разве это жизнь!..“ Миллике ей отвечает недовольно: „Чего там у тебя еще?“ Мы все в кафе посмеивались. Нас был добрый десяток, да только уж если ей что вступит в голову, то держись. „Чего еще? Хорошо, я скажу… Я тут с утра уже с ног сбилась, да еще до вечера бегать, а то и до полуночи, и все это в пятьдесят три года, а там наверху какая-то дурында…“